Это был общий, битком набитый вагон в составе пассажирского поезда, идущего от Москвы в сторону Казани и дальше — через Урал, в Сибирь. Поезд шел от Москвы шестой час, все уже угомонились, наелись вареной колбасы, которую накупили в столице. Одна женщина взяла апельсины, выстояв очередь в угловом овощном на Арбате. Эти оранжевые апельсины, собранные в авоську, оказались единственным ярким пятном в полумраке вагона. Многие в вагоне уже спали, забравшись на верхние полки (заняли даже багажные). Внизу сидели тесно, кто-то дремал, кто-то что-то говорил, кто-то слушал, а поезд бежал, и было не скучно, но грустно.

Я говорю о душевном состоянии одного человека, центрального героя нашего повествования. Человек этот примостился с самого края деревянной лавки. В вагоне было жарко, но человек сидел в пальто. Он просто забыл, что сидит в пальто. Оранжевые апельсины покачивались в авоське на крючке. И даже закрыв глаза, человек видел их, и он придумывал, на что эти апельсины похожи, и представлял, под каким солнцем они росли, и таким образом забывал о том, что вокруг.

Все это неудивительно. Человек был художник и даже член МОСХа, и в кармане его пальто лежала книжечка, в которой черным по белому было написано, что Иван Дмитриевич Егоров член Союза художников с 1966 года. Рядом с книжечкой в кармане лежала зубная щетка. И никаких больше вещей при себе Иван Егоров не имел.

Перед самым отправлением из Москвы на Казанском вокзале, недаром носившем свое имя (все носильщики — татары), Ваня, — Иваном его звали только в официальных случаях, — выпил водки с демобилизованными солдатами. Он опьянел и от этого стал совсем молчалив и задумчив. Все вокруг ему казалось то милым и трогательным, а то вдруг каким-то чужим, холодным, злым, даже деревья. Сейчас, в поезде, опьянение прошло, но лихорадочное, болезненное состояние осталось, и Ваня не понимал, что с ним.

Поезд останавливался часто. За окном сгущались зимние сумерки. Ване хотелось курить, но почему-то лень было двигаться, вставать, идти, запинаясь о чьи-то ноги, в холодный тамбур, просить у людей папироску, закуривать, стоять на собственных ногах в тряском железном закутке. В ногах чувствовалась младенческая слабость.

Примерно через шесть часов после Москвы поезд подошел к довольно большой станции, во всяком случае, путевое хозяйство казалось огромным. Поезд подходил к этой станции почти так же долго, как подходил бы к Москве, покачиваясь на стрелках, мимо бесконечных товарных составов, тепловозных депо, мимо кирпичных строений, в окнах которых сидели люди, четко видные в электрическом свете, и что-то писали или считали на деревянных счетах. Ваня даже привстал, забыв о слабости, чтобы подольше видеть человека в окне, занятого подсчетами, бумагами и прихлебывающего из чашки чай. Человек в окне исчез с глаз, но появилось вдруг другое окно, огромное, за стальной решеткой; за этим окном пылал в горне огонь, и обнаженный по пояс парень бил молотом. Не было слышно, как он бьет, но Ваня как будто бы слышал.

Между тем в вагоне все оживилось: многие пассажиры просыпались, спрыгивали со своих полок, собирали свои мешки, сумки, авоськи и шли узким проходом к выходу, толкаясь, переругиваясь, а поезд все шел и шел, и станция никак не появлялась.

Когда Ваня оторвался от окна, он увидел, что авоськи с апельсинами уже нет. Как будто солнце ушло!.. Ваня встал, надеясь еще порадовать глаза их светом, и ему показалось, что он мелькнул впереди, в проходе. Ваня шагнул за ним, но ему сказали: "Куда прешь!" — и Ваня не смог двинуться уже никуда, зажатый со всех сторон людьми, стоящими на выход. Так он со всеми и сошел на первой платформе небольшого русского городка, бывшего крупным железнодорожным узлом и промышленным центром Владимирской области.

На воздухе Ване стало гораздо легче, чем в вагоне. Лежал снег, оказалось не так уж холодно, легкий морозец. Освещенный прожекторами, стоял прямо перед Ваней вокзал. Каменный, серый, в русском стиле, он походил на старинную крепость с тяжелыми воротами. Люди открывали эти ворота с усилием.

Ваня не заметил, как исчезли все сошедшие с поезда пассажиры. Он очнулся, когда сам поезд за его спиной тихо, без малейшего лязга, двинулся. Тем не менее, Ваня почувствовал движение огромной массы за спиной. Объявления об отправлении он не слышал — в голове его стояла снежная вечерняя тишина.

Он мог, конечно, пройти пару шагов за своим вагоном, ухватиться за поручень, вспрыгнуть, вернуться в теплое нутро вагона, забраться на свободную полку, уснуть, но Ваня даже не оглянулся. Он слышал спиной, как движется и уходит поезд, но не оборачивался. Обернулся только тогда, когда за спиной стало тихо и пусто.

Стояли товарные составы вдалеке. Ваня услышал, как говорит диспетчер, услышал, как коротко гудит маневровый, и почувствовал безмерную усталость и одиночество.

Ваня налег на ворота всем телом, и, слава Богу, тяжести его тела хватило — ворота подались. Они замкнулись за его спиной, и Ваня оказался в здании вокзала, совсем небольшого, с кафельным чистым полом, с деревянными креслами для ожидающих пассажиров, с бачком питьевой воды, к которому привязана была железная кружка, и с батареями под высокими окнами. Ваня отправился к батареям, чей жар почувствовал у самого входа. Ваню познабливало.

Когда он опустился в просторное гладкое кресло, то увидел намалеванный во всю стену летний вид Оки.

В каком-то смысле Ваня не видел разницы между плохой картиной и хорошей — любая картина имела над ним власть. Ваня оказывался во власти любого изображения, дурно исполненного или превосходно.

Картина, оказавшаяся перед ним, была ужасна. Краски кричали вразнобой, река не двигалась, солнце остановилось, рыбак в лодке был как будто из железа. Нет! Он как будто был закован в железо и стонал. Лодка походила на гроб, из которого скованный пытался выйти. Но самой страшной была река, абсолютно непрозрачная, неживая, мертвая, не отражающая ничего. Облака будто были распластаны над ней, распяты.

Ваня не мог оторвать глаз от кошмарной картины. Он чувствовал себя отвратительно: горело лицо, в виски стучало, ломило кости, и казалось, отведи только глаза, погляди на живых людей в зале, ждущих ночного поезда на Москву, грызущих черные семечки, читающих, режущихся в карты, открывающих друг другу души, — погляди на их живые лица — и все пройдет, весь дурман. Но Ваня не мог отвернуться от мертвого изображения даже под страхом смерти, а он действительно чувствовал, что умирает, вот-вот умрет.

Между тем на Ваню давно и пристально смотрел человек в черной до пят шинели с золотыми пуговицами, высокий, смуглый, гладко выбритый. Человек этот стоял неподвижно, как памятник, у входа в зал.

Вдруг он ожил, надел фуражку, которую держал в опущенной руке, и вышел. Вернулся он минут через десять с низеньким пожилым милиционером, у которого на портупее висела кожаная кобура с пистолетом. Милиционер подошел к Ване, а человек в черном остался стоять поодаль. Милиционер приложил руку к серой шапке-ушанке с кокардой. Ваня ничего не замечал. Тогда милиционер взял Ваню за плечо и тряхнул.

Он вновь приложил руку к шапке и вежливо сказал:

— Ваши документики, товарищ.

Несколько секунд Ваня не понимал, чего от него хотят. Затем вскочил, вытащил из пальто книжечку, вывалив на пол свою зубную щетку. Щетка ударилась и отскочила. Милиционер взял Ванину книжечку и развернул. Ваня вдруг понял, что ослабевшие ноги совсем его не держат.

Теряя сознание, Ваня упал и удара уже не почувствовал.

Тикали часы. Ваня поискал их глазами и нашел. Часы висели на стене, обыкновенные, круглые, и тикали очень мирно. Ваня осознал, что лежит в чистой постели, в чьей-то большой полосатой пижаме, под легким пуховым одеялом, что комната, в которой он лежит, невелика, с одним светлым окном, за которым слышна станция: переговоры диспетчеров, ход поездов, свистки тепловозов. Но все это слышно как будто очень издалека. Дверь в комнату затворена. В зеркале платяного шкафа отражается свет из окна… И Ваня вдруг захотел увидеть себя в этом зеркале.

Он откинул одеяло, опустил на пол ноги и увидел большие мужские тапочки. Вдел в них ноги. Тапочки оказались велики. Ваня прошлепал к зеркалу. Выглядел он в нем жалко: заросший жесткой рыжей щетиной, тощий, в большой пижаме. Ваня пригладил клочковатые светлые волосы и увидел в зеркале окно, а перед окном — стол, на котором стояла круглая вазочка со множеством цветных карандашей, остро отточенных. Ваня, забывшись, ткнулся в зеркало, думая, что подойдет к столу.

Кроме карандашей на столе оказались папка с чистыми белыми листами для акварели, несколько альбомов по живописи, изданных в Ленинграде, непочатая коробочка ленинградской же акварели, московской гуаши, пастели. К тому же на столе лежали непочатая пачка сигарет "Памир", коробок спичек и хрустальная пепельница. Ваня достал сигарету, чиркнул спичкой. Он любил смотреть на маленькое пламя и смотрел на него, пока оно не добегало до пальцев и не обжигало. Иногда Ваня даже забывал прикурить.

Ваня бросил в хрусталь целиком обугленную спичку, чиркнул новой, прикурил. Он увидел, что станция прямо под окнами, а звуки кажутся далекими из-за того, что все щели в двойных рамах законопачены. Пламя обожгло пальцы, Ваня бросил спичку в хрусталь.

Докурив сигарету, Ваня захотел выйти из комнаты и посмотреть, что там дальше. Он решил действовать тихо и спокойно. Тихо и спокойно отворил дверь, переступил порог и оказался в довольно большой комнате, где тоже стучали на стене часы. Центр комнаты занимал круглый стол под скатертью, над столом висела на цепи люстра с хрустальными подвесками, вокруг стола стояли пустые стулья. Всего шесть.

У окна примостился книжный шкаф с собраниями сочинений русских писателей. Это окно тоже смотрело на станцию. Но его загородили тюлем, и от этого в комнате стоял полумрак. На чисто выбеленных стенах висело множество фотографий людей, видно, давно умерших. У противоположной от окна стены находились простой раскладной диван и тумбочка для белья. Довольно большой шифоньер занимал стену, общую с комнатой, из которой Ваня вышел.

По тишине Ваня понял, что он в доме — один.

Тем не менее храня осторожность, он вышел из большой комнаты в коридор, заглянул в туалет и ванную, зашел в кухню.

Здесь ему понравилось. На подоконнике росли в горшках цветы, и многие из них цвели прямо по-летнему. Связка сушеных грибов висела на гвоздике и замечательно пахла. Урчал белый чистенький холодильник. На чистом столе стояли солонка и хлебница. Вообще, все было чисто: и деревянные, крашенные масляной краской полы, и плита, и раковина, над которой висела сушилка с чистой посудой, на которой к тому же блестели капли чистой воды! На плите стояла чистая кастрюля, от которой исходил жар, — под ней только недавно погасили синее пламя. Ваня почувствовал дикий голод, наклонился к кастрюле, принюхался, и ему показалось, что в кастрюле борщ. И он увидел маленькую жирную каплю на крышке.

Ваня открыл хлебницу, в которой оказалось полбуханки серого хлеба и несколько ломтей. Он схватил ломоть, посолил, запихал его в рот и, чувствуя себя воришкой, решил немедленно покинуть чужую квартиру.

Он заглянул в шкаф в "своей" комнате и нашел там свою одежду: брюки, рубашку, носки, трусы. Все было чисто выстиранное, отглаженное, подшитое, подштопанное. Все лежало на отдельной, специально, видимо, освобожденной полке. Ваня скинул пижаму, оделся, заправил, как мог аккуратно, постель, сложил в изголовье пижаму. Все это он делал лихорадочно, судорожно прислушиваясь к тишине квартиры и отдаленному голосу станции за окном.

Пальто висело в прихожей. Ботинки исчезли.

Ваня надел пальто, сунул руки в карманы, нащупал удостоверение и зубную щетку. На ноги надеть ему было нечего. Стояли дамские полусапожки на среднем каблучке, дамские же тапочки. Мужские летние сандалеты, такого же большого размера, как тапочки, в которых был Ваня.

Ваня вернулся в пальто в кухню, сел на табурет, вынул из хлебницы ломоть хлеба, посолил.

Он жевал хлеб, когда услышал, как отворяется ключом входная дверь. Ваня поперхнулся, закашлялся. Человек, вошедший в прихожую, замер.

Из прихожей показалась женщина и увидела Ваню, сидящего сбоку от кухонного стола. Ваня встал.

Она рассматривала Ваню, а он покрывался красными пятнами, он всегда так краснел — пятнами.

— Здравствуйте, — тихо сказала женщина.

— Здравствуйте.

— Вы почему в пальто?

— Я ботинок не нашел.

— Ой. Ваня их в ремонт отнес.

— Ваня?

— Мой муж. Иван Егорович. Это он вас сюда привез, когда вы в бессознательном состоянии были. Да вы садитесь, я сейчас пальто сниму и приду к вам, в кухню.

И она ушла обратно в прихожую, продолжая оттуда говорить:

— Я на рынок ходила, говядины взяла и свинины, сейчас котлет накручу, Иван Егорыч придет, будет и первое, и второе, а на третье чаю заварим, и с конфетами. Иван Егорыч ужасный сладкоежка.

Она появилась из прихожей уже в платье с теплой кофтой поверх, в тапочках. Волосы у нее оказались гладкие, стянутые на затылке в узел.

— Чего же вы в пальто, Иван Димитрич? Или замерзли?

Она вынула из сумки в раковину мясо, завернутое в толстую мягкую бумагу, включила холодную воду, достала доску, нож, приладила на край стола мясорубку, взяла из холодильника пару яиц, из навесного шкафчика пакет с манной крупой и молотый черный перец в пузырьке.

— Почем у вас мясо? — непонятно почему спросил Ваня.

— Дорого, — отвечала женщина, — четыре рубля. Да что сделаешь, в магазине не укупишь, только кости лежат в витрине, какая-нибудь пенсионная старуха возьмет, бульон сварит, а у нас Иван Егорыч хорошо зарабатывает, можем и мясо позволить, можем и яблок купить зимой на рынке.

— Продают сейчас яблоки?

— Отчего же. Антоновку.

Женщина Ване понравилась, не в том смысле, как нравится мужчине женщина, он на нее засмотрелся как художник. Он даже чуть-чуть приоткрыл рот, таращась на нее. Женщина между тем скинула на свободный табурет кофту, закатала рукава простого серого платья, и обнажились ее руки, белые и полные, круглые. Она ими ловко резала мясо и лук, проворачивала все в мясорубке, месила фарш в миске, лепила котлеты, а чугунная сковорода уже разогревалась. Ваня заметил, что под узлом на затылке волосы у женщины вьются, и вьются они в ложбинке на шее, и от этих мягких детских завитков на шее Ваня ощутил к женщине нежность. Вдруг он вспомнил, что сам небрит и всклокочен, и вновь покрылся красными пятнами.

— Вы хорошо себя чувствуете? — спросила женщина. Она, оказывается, все замечала, а Ваня думал, что она на него и не смотрит.

— Нормально, — хрипло сказал Ваня и, удивившись своей хрипоте, кашлянул. — У вас бритвы не найдется? Побриться. А то я как пленный немец. — И добавил зачем-то: — У меня дед из немцев был. Как говорят.

— А вы идите в ванную, — сказала женщина, улыбаясь, — там и бритва на полочке, и полотенце я для вас повесила чистое, белое, с синей полосой. Там и мочалка, и мыло. И зубная щетка в стаканчике, новенькая, специально для вас. Вода у нас горячая, из котельной.

Когда Ваня вернулся, намытый, гладкий, с мокрыми волосами, котлеты уже доходили в духовке, белый стол был чисто вымыт, и чайник стоял на плите.

— Ну вот, — сказала женщина, увидев вошедшего Ваню. — Теперь на вас смотреть не страшно.

— Да, — сказал Ваня. — Спасибо. Огромное вам спасибо за все. И если бы у вас нашлись какие-нибудь старые ботинки, я б их надел и пошел.

— Куда? — удивилась женщина.

— Ну. Дальше.

— Вы сядьте, пожалуйста, Иван Димитрич.

И она подождала, пока он сядет, а затем продолжила:

— Давайте мы с вами не будем торопиться, а подождем Ивана Егорыча. Я знаю, что он с вами обязательно хотел поговорить.

— О чем?

— Это я не знаю.

— Он кто, Иван Егорыч ваш?

— Муж мой.

— Это я понял.

— Он машинистом служит.

— Ну и что?

— Ничего. Это он вас сюда больного привез.

— Зачем?

— Чтоб вы не померли совсем.

— Он что, каждого бродягу к вам в дом тащит от смерти спасать?

— Да нет. Он художников любит.

— Худо-ожников! Да почем он знает, что я художник?

— По удостоверению.

— Да мало ли какое у кого удостоверение в кармане болтается! Не художник я! Ясно?!

— Не кричите.

— Простите.

Ваня замолчал.

— Ой, — сказала женщина.

Открыла духовку, вынула прихваткой тяжелую сковороду, опустила на плиту.

— Слушайте, — сказал Ваня. — Там в комнате карандаши разные, красочки всякие. Это что, специально для меня куплено?

— Ну да.

— Он, что ли, хочет, чтобы я нарисовал чего?

— Я не знаю, чего хочет Иван Егорыч, — спокойно сказала женщина, выключив закипевший чайник и повернувшись от плиты к Ване. — Вы его сами спросите, ладно?

— Ладно, — сказал Ваня. — А как вас зовут?

— Маша.

— Я так и думал.

— Почему?

— Так. А меня Ваней зовут. Меня только в милиции Иваном Дмитриевичем зовут. Ладно?

— Ладно.

Ужинали в большой комнате за круглым столом под люстрой на цепи.

Люстра горела, окна были зашторены тяжелыми шторами. Люди с фотографий смотрели. Звякали, ложки и вилки. Сидели за столом трое: Маша, Ваня и черноволосый высокий человек в белой рубашке — Иван Егорович. Он оставил свою черную с золотыми пуговицами шинель в прихожей, там же он снял свои черные начищенные ботинки и надел стоптанные летние сандалии. Китель он повесил на спинку стула. Пуговицы на кителе тоже были золотые, со скрещенными молоточками. Ваня то и дело поглядывал на эти пуговицы и щурился от их сияния.

Иван Егорович выглядел устало, и Ваня ждал с вопросами, пока он поест и отойдет от усталости. Маша тоже молчала, и Ваня подумал, что, наверно, они всегда так едят, молча.

Ваня съел все быстро, как всегда быстро ел, и даже подобрал корочкой с тарелки сметанный соус, в котором поданы были котлеты. Съел и сказал:

— Спасибо. Очень вкусно.

— Да? — сказала Маша.

— Очень.

— Действительно, — сказал Иван Егорович. — Замечательно.

Он ел аккуратно, с ножом. Не спешил.

Маша собрала и унесла в кухню тарелки, поставила мужчинам чашки, вазочку с конфетами, разлила чай. Принесла пепельницу из зеленого камня, похожего на малахит, сигареты, спички и ушла в кухню мыть посуду. Включила воду.
Первым закурил Иван Егорович. Ваня чиркнул спичкой и посмотрел, как бежит пламя. Успел прикурить, пока пламя не обожгло.

— Вы извините, — сказал Иван Егорович, — за ботинки. Я их выкинул. Отнес было в мастерскую, но они сказали, что это смешно чинить, и правильно сказали. Так что простите, выкинул.

— Ничего. Хотя жалко. Босиком по снегу не очень-то пойдешь, я ведь не йог.

— Зачем же босиком, я вам как раз сегодня и купил ботинки. Прикинул, какой вам размер… Сороковой? Не ошибся?

— Не ошиблись, спасибо. Только вот отплатить мне вам нечем. Была у меня в брюках десятка…

— Она там и есть.

— Знаю. Но кроме нее мне вам заплатить нечем.

— Во-первых, я у вас эту десятку не отниму. Во-вторых, даже еще дам денег, рублей пятьдесят.

— За что? За то, что я такой молодой и веселый?

— Не такой уж вы и молодой.

— Это точно.

— И веселость ваша меня не волнует. А вот то, что вы художник…

— Я не художник.

— Мы давали запрос в МОСХ, вы художник.

— Ежели вы думаете, что я буду по вашему заказу писать какой-нибудь портрет или вид, то это вы напрасно так думаете. Не буду. Даже если вы еще пятьдесят карандашей заточите, в руки их не возьму, даже если вы их разом мне в пузо воткнете!

— Господи, — Иван Егорович вдруг засмеялся, а Ваня покрылся пятнами, — какой вы горячий. Не хотите писать, и не надо. Это я так, на всякий случай поставил вам карандаши. Не нужно, так не нужно. И мне от вас ничего не нужно. Я, правда, думал город вам наш показать. У меня завтра рейс, через три дня вернусь, будут отгулы. Может, дождетесь?

— Не знаю.

— Ну смотрите.

— А что вы мне показать хотите?

— Место одно.

— Почему именно мне?

— Потому что вы художник. Только вы не спорьте, пожалуйста, я ведь ваши работы видел.

— Где? — поразился Ваня.

— В Москве. На выставке. На Малой Грузинской улице. Ровно три года назад.

— Вот уж не думал, что вы по таким выставкам ходите.

— Почему?

— Не знаю. Я бы еще понял, если бы моя работа в "Третьяковке" висела. В том смысле, что в "Третьяковку" все ходят, то есть тоже не все, конечно.

Ваня сбился и замолчал. Затем посмотрел на Ивана Егоровича, разворачивавшего шоколадную конфету.

— И как?

— Что? — спросил Иван Егорович.

— Понравилась вам моя картина?

— Да.

Выпили молча чай. Пришла Маша и унесла чашки. Собрала со стола. Иван Егорович вынул из шкафа книгу, надел, поразив Ваню, очки и сел за круглый стол читать. Читал он седьмой том академического собрания сочинений А.П. Чехова. Он и Ване предложил взять из шкафа книгу на выбор.

— Если есть желание.

Но Ваня книги не взял.

В комнату пришла Маша с клубками шерсти и острыми спицами и села за круглый стол вязать. Ваня поглядел немного, как мелькают и постукивают быстрые спицы в круглых Машиных руках, как Иван Егорович перелистывает страницу и разворачивает, не глядя, конфету, и ушел в "свою" комнату.

Уже совершенно стемнело. Он подошел к окну. На станции было светло от прожекторов. Чернели в снегу рельсы. Шел состав. Шли обходчики с фонарями в оранжевых куртках.

Ваня взял сигарету из пачки на столе. Чиркнул спичкой. Посмотрел, как она горит в темноте, и не успел прикурить.

Пепельница, в которую он бросил обугленную спичку, была прозрачно чиста.

Утром, когда Ваня проснулся, Иван Егорович уже вел состав на Москву.

Сначала Ваня чистил картошку. Солнце светило из кухонного окна. Нож был острым, картофельные очистки завивались кольцами. Маша рубила капусту. Из крана весело срывались капли. На огне в кастрюле грелась вода. Маша собиралась варить на обед постные щи.

Ботинки оказались Ване впору, и после обеда он пошел с Машей по магазинам. Она складывала ему в сумку все, что покупала, а он шел за ней с этой сумкой, и новенькие ботинки поскрипывали.

Они побывали в булочной, где купили кроме хлеба четыре пирожных к чаю и пакет сахара и где на сдачу им дали горсть блестящих монет. Город был чистенький, дворники соскребали снег с тротуаров, машины по гололеду шли осторожно. Иногда Маша с кем-нибудь здоровалась, и тогда Ваня пристально смотрел на этого человека, и все, с кем Маша здоровалась, ему нравились.

Они вернулись, нагуляв хороший аппетит, и пообедали в кухне, сидя друг против друга. Ваня слопал все, как всегда, мгновенно.

— Еще? — сказала Маша.

— Нет, я все.

Ваня почувствовал, что глаза слипаются.

— Идите-ка спать, — сказала Маша, и Ваня в который раз удивился, как она все замечает, что с ним происходит.

Ему приснился сон, о существовании которого он давно забыл, как бывает забудешь о существовании какого-нибудь человека, с которым когда-то, в раннем детстве, был знаком. Сон был именно из раннего детства. Он снился Ване в раннем детстве, а потом перестал.

Итак, он — маленький мальчик и идет с матерью на демонстрацию. Он держится за ее руку и видит, не глазея даже по сторонам, все сразу: и течение в небе облаков, и течение толпы, и первую нежную зелень тополей, растущих вдоль тротуаров, и глаза бродячей собаки, и пьяную физиономию, и тележку, к которой привязаны воздушные шарики разных цветов, и гармониста с красным бантом на груди. Он обладает как бы сферическим зрением.

Шарики прыгают в воздухе от весеннего ветра.

— Хочешь? — мать ведет его прямо к ним.

— Какой хороший мальчик, — говорит продавщица. И отвязывает красный шарик.

Мать достает из светлого плаща блестящую монетку.

Ваня берется за веревочку.

— Держи крепче, — говорит продавщица и отпускает шарик.

Шарик прыгает на ветру.

Вдруг он начинает рваться в небо, где текут белые быстрые облака.

Ваня отпускает руку матери и хватается за веревочку обеими руками.

Шарик рвется ввысь. И отрывается от земли вместе с Ваней.

— Мама! — кричит Ваня. Кричит весело — ему нисколько не страшно.

Он поднимается высоко-высоко, почти так же высоко, как облака, они как текучий туман над головой, сквозь который вдруг слепит солнце. Теперь он видит все сразу прямо с неба: течение толпы, связку шаров на тележке, мать, машущую ему рукой, задравшую морду собаку, красные флаги на зданиях, духовой оркестр во главе колонны демонстрантов…

Ваня проснулся в полумраке раннего зимнего вечера.

Некоторое время он лежал и думал о своем сне, о той легкости, которой он в этом сне обладал, о легкости полета. Сейчас он лежал и чувствовал тяжесть своего тела.

"Ну вот, — сказал сам себе Ваня, — я и на земле. Надо жить".

Первое мгновенье, когда, отворив дверь, он вошел в большую комнату, Ваня подумал, что опять один в квартире. Свет нигде не горел. Вдруг Ваня почувствовал, еще не видя и не слыша, что в комнате кто-то есть. Затем увидел, что за круглым столом сидит Маша, и услышал стук ее спиц.

— Проснулись? — сказала Маша. — Включайте свет, если хотите.

— А вы чего без света сидите?

— Экономлю.

— Серьезно?

— Немножко.

— Как же вы вяжете в темноте?

— Отлично вяжу. У меня бабка тоже вслепую вязала, даже когда совсем ослепла, по-настоящему. Сидела зимой на печке и вязала. Ну и потом, сейчас ведь не кромешная тьма, а так, сумерки. Я люблю сумерничать.

Ваня подошел к круглому столу и сел напротив Маши. Он различал белое пятно ее лица и белые пятна рук, но глаз Маши не видел.

— Слушайте, а можно я принесу сюда сигареты и пепельницу и буду курить и с вами сумерничать.

— Сейчас, — сказала Маша и положила вязанье на стол.

Она принесла ему сигареты, пепельницу и спички. Ваня чиркнул спичкой, вдруг поднес огонек к Машиному лицу и увидел ее глаза.

— Вы чего? — сказала Маша, и спицы остановились в ее руках.

Огонек обжег пальцы, и он бросил спичку в пепельницу.

Он курил. Она вязала. Тикали на стене часы. Как будто издалека прогудел поезд.

— Расскажите мне, что за человек ваш Иван Егорович, как вы с ним познакомились, как замуж вышли, не скучно ли вам с ним жить?

— Как много вопросов сразу.

— Ну хоть на какой-то ответьте.

— Иван Егорович человек ученый, из старинного купеческого рода. Я-то выросла не в деревне и не в городе, а в рабочем пригороде, где завод, я думала, что такие мужчины, как Иван Егорович, только в кино есть.

— Какие?

— Культурные. Честные. Добрые. Вы вот думаете, на него блажь нашла вам помочь, а он многим помогает. У нас милиционер есть на станции, уже пожилой дядечка, с большим семейством, так Иван Егорыч, когда его жена заболела, из Москвы лекарства привозил и даже колбасу, хотя терпеть не может по магазинам ходить и в очереди стоять. Я-то вот скуповата, а он не жадный, многие люди его добрым словом помянут, ежели что.

— И как же вы познакомились?

— Ой, это история. Это и смех, и грех. По скупости моей и познакомились. Было это лет пять назад. У меня брат женился, и я в Москву поехала подарок покупать от всего нашего семейства, то есть от меня, от матери и от отца. В общем, взяла в ГУМе хрустальные чешские рюмочки, скатерть на стол купила очень красивую, изо льна, да еще ленинградский чайный сервиз на шесть персон. Две коробки, скатерть в сумке, и продуктов набрала. Тяжело, но терпимо. А на билете я решила сэкономить, решила не на поезде ехать, а на перекладных: сначала электричкой до Черустей, а потом рабочим поездом до нас. На самом деле намного дешевле выходит. До Черустей я добралась очень хорошо, правда, холодно было в вагоне, но я то ногами стучала, то о жарком лете думала, и ничего. А в Черустях вдруг объявляют, что пригородный на сегодня отменяется и будет только завтра. Вот тут-то я и заметалась. Вижу, что товарный стоит. Бросилась к тепловозу, а там машинист сидит и сигарету курит. Я кричу ему снизу: "Дяденька! Возьмите с собой Христа ради, я вам денег заплачу", а сама реву уже навзрыд, и дождь льет, в октябре дело было. В общем, он из своей кабины ко мне спустился, коробки помог закинуть и самой помог взобраться. Помощник его ворчал, что не положено, но Иван Егорыч сказал: "Беру на себя". Так и познакомились.

— А дальше?

— Дальше? Помог мне вещи домой дотащить, поглядел, как мы живем в тесноте, и сказал, чтобы я замуж за него выходила.

— Прямо сразу сказал?

— Прямо сразу. Я еще подумала пару дней, а потом пошла.

— Почему?

Она помолчала, как будто не знала сразу, как ответить, и думала.

— Дома у нас тесно было. И брат еще женился к нам в дом, и вечно они с отцом скандалили. Не знаю. Сердце мое было свободно. Иван Егорыч мое воображение занял. Вы не поверите, может, но я как-то его пожалела. Хотя за что его жалеть, если подумать? Не знаю. Но я подумала, что ему со мной хорошо будет, тепло.

— То, что ему с вами тепло, это я понимаю, а вот как вам с ним? Не холодно?

— Почему это?

— Тяжелый он человек, неподвижный. Мне даже кажется, что он вас околдовал, заморочил, как Кащей Бессмертный.

— По-моему, это вы мне голову морочите, — спокойно сказала Маша. — Включу-ка я свет и поставлю на плиту ужин. Будете ужинать?

Так этот день и пришел к концу.

Следующие два дня они много смеялись. Ваня болтал почти без умолку, во всем Маше с удовольствием помогая: и в стирке, и в уборке, и в покупках. Он болтал, а Маша смеялась над его болтовней, потому что он старался рассказывать весело. И сам чувствовал радость. Рассказывал он разные истории из собственной жизни, которых было у него великое множество, потому что был он по призванию бродяга и художник, и много видел, и много понимал. Наверное, он тоже казался Маше человеком из кино, каких в жизни так просто и не встретишь, то есть каким-то запутанным образом походил он все-таки на Ивана Егоровича.

И вот, уже почти на исходе третьего дня они пошли с Машей во двор вешать белье, которое Маша стирала своими руками, не признавая никаких машинок. И все время, пока она стирала, Ваня торчал с ней в ванной, прислонившись к стене, болтал, дымил сигаретой, смотрел за каждым ее движением, замечая потемневшие от пота завитки в ложбинке на шее.

Двор был тихий. Дом загораживал его от станции. В доме уже горели огни. Дети катались с горки на картонках, фанерках, на санках и просто так.

Они поставили таз с бельем на утоптанный снег. Ваня повесил на шею веревку с прищепками. Маша подавала ему белье, он сильно отжимал, встряхивал и вешал.

— Здравствуйте, — сказала проходившая мимо тетка.

— Здравствуйте, тетя Аня! — весело отозвалась Маша.

Тетка остановилась и посмотрела, как они вместе вешают белье, сталкиваясь руками и смеясь при этом.

— Как у вас ладно-то вместе получается, — сказала тетка, — дружно. Не то что одной, да, Маша?

— Ой, — сказала Маша, поскользнувшись.

Она схватилась за Ваню и удержалась.

— Чего вы сказали, тетя Аня?

— Бог в помочь.

— Спасибо.

— Не за что.

Тетка пошла своей дорогой, напоследок взглянув на Ваню пристальными глазами. И этот взгляд как будто сказал Ване: "Что же ты делаешь, парень?".

Веселье его покинуло.

Маша тут же почувствовала перемену его настроения и взглянула испуганно. Уже молча они повесили последнюю наволочку. Ваня снял с шеи веревку с прищепками и опустил ее в пустой таз. Они стояли друг против друга, а таз стоял на снегу между ними.

— Что? — сказала Маша.

— Пойду я.

— Как это?

— Пора. Задержался у вас. Все мое при мне, так что — прощайте.

— Да как же? А Иван Егорыч? Что я ему скажу?

— Так и скажете — ушел. Просил благодарить за все и простить за все. И вы простите.

Он сунул руки в карманы пальто, качнулся с пятки на носок, развернулся и ушел, ни разу не оглянувшись.

Маша постояла в темноте двора, освещенного скупыми уличными фонарями и цветными огнями в окнах, послушала, как вопят неугомонные дети, подняла таз и побрела тихо к подъезду. Уже на лестнице она заплакала.

Ваня решил ехать зайцем в рабочем пригородном на Арзамас. До поезда оставался час, и он, боясь войти в зал ожидания и увидеть страшную картину на стене, остался на станции. На белой платформе никого не было. Горел свет в газетном киоске. Ваня заглянул.

— Чего? — сказал старик-киоскер, евший белый хлеб с маслом.

— Ничего.

Ваня прошел по платформе до конца, спустился и зашагал по шпалам, пока не дошагал до хвостового товарного вагона. Тогда он взял в сторону, пролез под черными цистернами. И так он шел довольно долго по огромному путевому хозяйству. На него кричали маневровые, стрелки съезжались, норовя прищемить ногу, совсем рядом проходил огромный тепловоз и в нем сидел лысый пожилой машинист с сердитыми глазами. Над кабиной горел прожектор, и в его свете Ваня увидел, что начался легкий, редкий снег.

Он дошел до того здания, где в горне пылал огонь, и кузнец, голый до пояса, бил тяжким молотом по железу, которое крепко держал клещами черный волосатый парень. И Ване казалось, что клещи — это не отдельный инструмент, а приросший к человеку. И Ваня слышал удары: бахх, бахх, бахх.

Бог знает сколько времени Ваня простоял у окна кузницы. Наконец он очнулся и подумал, что пора спешить к поезду.

На обратном пути Ваня заблудился. Он не мог понять, где же станция, правильно ли он идет, пробираясь под составами, меняя направление, прислушиваясь к голосам диспетчеров. Он устал, задыхался, порвал где-то рукав пальто. Он даже подумал, что так и пропадет здесь.

Пробираясь под составом, Ваня споткнулся о шпалу и упал на колени. В это время состав над ним двинулся, и Ваня распластался между рельсов. Состав, грохоча над ним, набирал скорость. Ваня крепко закрыл глаза. Он решился открыть их, когда все совсем стихло, когда почувствовал тишину.

Ваня открыл глаза, увидел совсем близко пахнущую мазутом шпалу. Сел. Увидел бредущую куда-то грязную собачонку, встал и побрел за ней. Вдруг собачонка остановилась, и Ваня тоже остановился. Собачонка к чему-то прислушивалась. И Ваня услышал человеческие голоса. Собачонка бросилась от человеческих голосов подальше, а Ваня остался стоять на месте, слыша, как голоса приближаются. Через секунду он бросился им навстречу.

Это были путевые обходчики в оранжевых безрукавках с яркими электрическими фонарями. Один из них поднял фонарь, осветил Ванино лицо и сказал:

— Он. Глянь, Вить, это его Егорыч по всем поездам искал.

Иван Егорович был одет в черную, наглухо застегнутую шинель. Он стоял неподвижно, как изваяние, и смотрел, как обходчики ведут Ваню. Он уже знал, что Ваню нашли, обходчики сообщили по рации.

Они подвели Ваню и ушли, а Ваня остался стоять и смотреть в неподвижные черные глаза Ивана Егоровича.

Иван Егорович вынул сигареты.

Он дал Ване сигарету, чиркнул спичкой и поднес огонек. Ваня смотрел, как бежит огонек, и не закуривал. Огонек обжег пальцы, и Иван Егорович отшвырнул спичку. Он вынул из коробка новую спичку, чиркнул, и Ваня прикурил. Иван Егорович поднес огонек к своей сигарете.

Он развернулся и пошел. Ваня помедлил и отправился следом.

Они обогнули дом и прошли двором, обходя веревки с бельем. Оказались на улице, довольно долгой, с одноэтажными домишками, в которых горел свет и работали радиоприемники. По дороге слева от них проскакивала иногда машина или мальчишка пролетал на ревущем мопеде.

Улица привела их в самый центр города, где еще работали магазины, а в магазинах толпился народ, видный сквозь витрины.

Они прошли мимо остановки у рынка, на которой небольшая толпа мерзла и терпеливо ждала автобус. Рынок был закрыт, но они пробрались внутрь, отодвинув доску в заборе.

Пустой рынок освещали фонари. Мелкий летучий снег сверкал в воздухе, на прилавках и на земле. Мяукнула кошка. На воротах крытого павильона висел амбарный замок.

Они пересекли рынок и выбрались из него так же, отодвинув доску в заборе, и очутились у крутого спуска к реке. Спуск этот был заасфальтирован. Обычно машины катились по нему, чтобы переправиться через реку, зимой по льду, а летом по понтонному мосту.

Они повернули и полезли в гору, пока не оказались у подножия церкви с сорванными крестами. Из пустых зарешеченных церковных окон несло землей, подвалом, нечистотами. Даже не взглянув на церковь, Иван Егорович подошел к краю обрыва, на котором она стояла, и обернулся к Ване. Обернулся только на секунду, только взглянул, и стал спускаться с обрыва, цепляясь за сухую траву и кусты, торчавшие из снега.

Ваня замер на краю. Внизу, далеко внизу, лежала подо льдом река. Из облака выплыла луна и осветила ее и черную высокую фигуру, спускавшуюся по крутизне.

Ваня пополз вниз по обрыву, хватаясь за кусты и траву. Он боялся, что покатится вниз и свернет себе шею. Обошлось.

В сухих зарослях у самой реки Ваня поднялся и увидел, что Иван Егорович стоит уже на льду и пристально на него смотрит.

Ломая сухостой, Ваня подошел к Ивану Егоровичу.

— Зачем вы меня искали?

— Маша по вам плакала.

— Зачем сюда привели?

— Помните, я вас просил дождаться, место одно хотел показать?

— Помню.

Иван Егорович кивнул, развернулся и пошел по льду.

— О, черт, — сказал ему в спину Ваня.

Огромная река стояла под ними во льду, и чем дальше они отходили от берега, тем сильнее Ваня чувствовал всю ледяную, черную глубину воды под собой. Ветер дул в лицо и закладывал уши, и Ваня наклонял против ветра голову.

Вдруг Ваня остановился. Он услышал какой-то странный треск под ногами и с ужасом посмотрел под ноги. Ему показалось, что лед качнулся.

Ваня поднял голову и увидел, что Иван Егорович на него смотрит, холодно и насмешливо.

Иван Егорович усмехнулся и двинулся дальше. Ваня пошел пятнами и тоже двинулся дальше. Вдруг он явственно услышал треск льда, и тут замер Иван Егорович, потому что лед затрещал прямо под ним. Увидел насмешливые Ванины глаза и — пошел.

И так они шли до середины реки по слабому льду, трещины расходились под ногами, и они их видели при свете луны. Шли, поглядывая друг на друга, храбрясь друг перед другом, скрывая свой смертельный страх. Что-то вроде дуэли у них выходило. Наконец, в середине реки Иван Егорович остановился, повернулся к Ване и сказал:

— Пришли. Здесь это место.

— Да? — сказал Ваня. — И что в нем такого особенного, кроме того, что мы над самой глубиной стоим?

— На берег посмотрите, пожалуйста. На тот, с которого мы сошли.

Ваня посмотрел.

Место было действительно замечательным, в том смысле, что с него открывался замечательный вид.

При лунном свете обрывистый заснеженный берег сливался с небом в бегущих облаках, и казалось, что церковь парит в небе без опоры, сама по себе.

Вдруг лед под Иваном Егоровичем затрещал, и Ваня испуганно взглянул на него. Он видел, как лед прогибается под Иваном Егоровичем, но сам Иван Егорович стоял неподвижно, холодно глядя на Ваню.

— Осторожно, — еле слышно произнес Ваня.

Он шагнул было к Ивану Егоровичу, но от его движения трещина вдруг стала расширяться.

— Прыгайте! — крикнул Ваня.

Но Иван Егорович не прыгнул. Лед под ним совсем разошелся, и он провалился в черную щель, неподвижный, как изваяние. Ни вскрика, ни всплеска. Быстрое течение реки мгновенно затянуло человека под лед.

Маша мгновенно открыла дверь на звонок. Была она в черном платочке, осунувшаяся, постаревшая, сгорбившаяся.

— Здравствуйте, — сказал тихо Ваня.

— Здравствуйте, — сказала Маша. — Проходите, пожалуйста, в комнату, только не разувайтесь… Сюда, за стол. Я сейчас свет зажгу.

Ваня сел в пальто за круглый стол, над которым зажглась хрустальная люстра. Смотрели со стен люди. На столе лежала завязанная на тесемки большая папка.

— Посмотрите, пожалуйста, — сказала Маша. — Откройте и посмотрите.

Ваня развязал тесемки и открыл папку. В папке были листы с рисунками. В основном гуашь. Ваня просмотрел внимательно лист за листом, сложил их в папку, закрыл, завязал тесемки.

Поднял голову, посмотрел на Машу. Покачал головой.

— Он и сам знал, что не художник, — сказал Маша грустно.

— Почему, — сказал Ваня, — он был художник в своем роде. И он это знал.

Больше им говорить было не о чем, и Ваня попрощался.

Картины, которые писал Иван Егорович, были действительно чудовищны. Но на этот раз самое сильное впечатление на Ваню произвело не качество исполнения, а сюжет одной из них. На этой картине маленький мальчик летел на воздушном шаре над первомайской демонстрацией. Художник не смог передать чувство полета, но Ваня его помнил.