Он приехал в Москву в самом начале шестидесятых годов.
Начну с того, что уезжал он в Москву ночью и ужинал с ощущением того, что ужинает в родном доме последний раз. То же ощущение было у его матери и у его сестры. Он был страшно рад, взволнован, а они — испуганы, как будто он был первый космонавт, покидающий Землю. Но и он осознал вдруг, насколько эта Земля мала, мила и вся умещается в его молодом сердце. Ему казалось, что в сердце еще много чего вместится, много всяких миров, но вместилась еще самая малость. Вот об этой малости я и веду речь.
Они снаряжали его в путь любовно: все было заштопано, вычищено, вымыто, заботливо сложено в фанерный, выкрашенный коричневой краской чемоданчик с железными блестящими углами.
Они сидели рядом с ним за столом, плита в печи была растоплена, он ел со сковородки картошку, на шестке остывал чайник… Под окнами тянулись три молодые и тонкие яблони, посаженные в прошлом сентябре.
Жили они небогато, картошку растили сами на участке возле дома. Мать работала кассиром на железнодорожной станции, потому и лежала в его кармане твердая маленькая картонка с дырочками от компостера — плацкартный билет. Так просто билет было не достать.
Он надел чистую рубашку в дорогу и увидел в зеркале свой шальной взгляд. Начался маленький дождь, и мать сказала, что это к счастью. У них обеих, у матери и у сестры, были одинаковые черные зонты с деревянными ручками. Он шел впереди так, без зонта, в светлом плаще и серой кепке. Дождь висел в воздухе, как паутина.
Разумеется, он знал, какой ценой доставались деньги, для него собранные. Сестра отказалась от покупки сапог. Зимой она ходила в мальчишеских ботинках на шнурках, в старом материнском пальто и старушечьей шали, а ведь было ей всего двадцать лет. И он отлично знал, что она добирается в свое училище пешком семь километров и ничего там не обедает. Всё их, за год собранное, сбереженное для него, он профукал в Москве в две недели, не задумываясь.
Первой его покупкой было мороженое, белый пломбир в вафлях. Он купил его не потому, что так уж хотел мороженого, а чтобы перекинуться парой слов и взглядами с молоденькой веселой продавщицей. Он тогда почти все делал затем только, чтобы с кем-нибудь встретиться взглядом, улыбнуться кому-то, сказать хоть несколько слов. Вся жизнь этому подчинялась, и не только его, такое это было удивительное время и такой это был тогда удивительный город.
Он мог бы даже не попасть на экзамен, если бы в дороге, например, повстречался ему парень, который бы тащил, скажем, трюмо. "Помочь?" "Помоги". Они б доволокли трюмо до трех вокзалов, загрузились бы в электричку, и он бы покатил с этим парнем до Челюскинской. Притащили бы они трюмо на дачу, стоящую посреди большого запущенного сада, будто из романа о разоренных дворянских гнездах. Сели бы на веранде, выпили бы водочки. В раскрывшем зеркальные створки трюмо мелькнула бы чья-то тень. "Птица", — лениво бы сказал парень. Пришла бы девушка. И он бы в нее влюбился. И стрелялся бы с парнем в запущенном райском саду. Из чего бы стрелялся? Или пистолеты их ждали в витрине на бархатном черном дне?
Первый и самый главный экзамен был по математике. Он поступал в институт инженеров железнодорожного транспорта. Уж очень хотелось матери, чтобы он стал путейцем. Экзамен был письменным.
Две задачи он решил. Условие третьей, как ни странно, он потом не мог вспомнить, хотя именно оно занимало тогда все его мысли. Между тем он отлично помнил синий воротничок нарядного платья сидевшей перед ним девушки, подтек белой краски на оконной раме, звук, с которым открылась форточка, запах мела, тень от своей руки на чистом листе бумаги.
Он просидел над этой задачей сорок минут. Ровно без четверти пять он встал. Уже спускаясь по мраморной лестнице, понял, как надо было ее решать. Он даже приостановился. Но вернуться уже не мог.
Следует объяснить, почему он покинул аудиторию ровно без четверти пять. Не потому, что отчаялся решить задачу. Он ни за что не хотел опоздать на футбол. Он хотел попасть на матч "Спартак" — "Динамо". Глупо спрашивать, решил бы он задачу, если бы не спешил, если бы подумал спокойно, не глядя на часы. Но, в конечном счете, вопросам такого рода и посвящены мои размышления над его жизнью, как и размышления любого человека над чужой или собственной жизнью. Правда, собственную жизнь судить трудно, ведь она еще не окончена.
Нельзя сказать, что он покинул здание института с тяжелым сердцем. В конце-концов, день был солнечным, а он был молод и беспечен.
Выйдя за ворота институтской ограды, он закурил. И почти тут же бросил сигарету, потому что показался трамвай. По мальчишеской привычке он встал на задней площадке. На следующей остановке рядом с ним встала девушка. Он встретил ее случайный взгляд и улыбнулся. Она отвернулась. Не от него. Она не заметила его взгляд. Он смотрел на нее сбоку, но она этого не чувствовала. Она была погружена в себя. Почему он тогда уже не догадался, что человек, в сущности, одинок?
Он последовал за этой девушкой, легко позабыв свой футбол. Его забавляло то, что она его не замечает.
С трамвая они спустились в метро. Добрались до Смоленской, потом сели в троллейбус, который повез их по Арбату. Девушка, от которой он так упорно не отставал, была его чуть старше, ее русые волосы выгорели и, так как другого сравнения мне в голову не приходит, походили на солому. Загорелые крепкие руки были заняты белой летней сумочкой на коротком круглом ремешке.
В троллейбусе он оказался с ней лицом к лицу.
Он вдруг коснулся ее руки, она взглянула на него рассеянно.
— Привет, — сказал он.
Но ее глаза уже его не видели.
Он сошел у театра. Троллейбус повез ее дальше. И был он, кажется, действительно синий.
Пожалуй, это дурацкое преследование немного его расстроило. Но не слишком. Вечер наступал незаметно. Было еще светло, но над пыльным городом уже встал тонкий строгий месяц. Он вошел в кассы и свободно купил билет. Это в "Современник" тогда ломились.
До спектакля он побродил по переулочкам тогдашней Москвы. Их сейчас почти не осталось. Окна в домах были отворены, слышались голоса людей, во дворах танцевали под радиолу, выставленную из какого-нибудь окна. Он выпил газированной воды с сиропом, спросил время у прохожего и вернулся к театру.
Сидя в темном зале, он почувствовал вдруг усталость и смущение. Ему показалось, что, бродя по Москве, он каким-то образом выпал из общего строя жизни, что общая жизнь отделилась от него, отдалилась, что он — лишь наблюдал ее. Да, конечно, он знал, что легко мог стать ее частью, войти в ее состав, стоило лишь завернуть во двор и любую девушку пригласить на танец. Но все не так просто, нет, некоторые девушки тебя не видят.
Чтобы отвлечься от непривычного разлада в душе, он сосредоточился на спектакле. Действие шло к середине. Актеры говорили громко, даже торжественно, при этом они все время обращались к зрителям, хотя их речи предназначались вроде бы тем, кто на сцене. Ему это не понравилось. Вот тут он бы предпочел быть соглядатаем. Он бы не хотел, чтобы о его присутствии знали те, на сцене. Персонажи, я имею в виду. Он даже представить не мог, насколько старомодны его взгляды.
В антракте он пошел в буфет, выпил чашку кофе (кажется, это был первый кофе в его жизни), сжевал пару бутербродов с колбасой и пирожное эклер. Дали звонок на второе действие. Он покинул театр.
Уже стемнело и стало прохладно. Прямо на него шла парочка. Парень снял пиджак и накинул на плечи девушке.
Они прошли.
Плавно прокатил освещенный троллейбус.
Он странно, неуклюже смотрелся на узкой улице, будто ему тесно было. Сейчас мне так кажется или ему тогда показалось, не могу сказать.
Он закурил и пошел себе. Ощущение разлада вернулось. Он не знал, куда идет, зачем, где его место? Вот за этим окном, где горит свет под абажуром с бахромой? Там люди сидят за столом и слышно, как они говорят, правда, не слышно что. Где его место? На той планете в глубине неба или на той, что он покинул неделю назад, рассекая паутину дождя? Кто он? Последний ли он человек в мире? Или, может, станет героем на все времена? Про героя он так и подумал, ей-богу. Мне даже жалко, что я сейчас не могу так подумать, не умею.
Бродил он долго. Запомнил какой-то темный и мерзкий сквер недалеко от Савеловского вокзала, в котором услышал глухие удары, топот, стоны, мат. Он замер, глядя в темноту широко раскрытыми глазами. Человек пять дрались. Или четверо одного били. Упорно.
— Милиция! — закричал он. И сразу хрипло: — Стой! Стрелять буду!
Топот. Треск веток. Тишина.
Подобрав камень, он прошел в глубь сквера, и — ни на кого не наткнулся.
Он долго шел высоким мостом над железнодорожными путями. Под ним проходили длинные составы, горели прожектора, ругались диспетчера, а он был как птица, которая устала лететь и идет по мосту. В машинисты мне что ли податься? — думал он.
Уже после часу ночи он оказался на небольшой улице. Дом, занимавший почти целиком всю эту улицу, не спал. Нет, некоторые окна были тихие, застывшие, как вода в пруду, но было несколько, в которых горел свет, за которыми была жизнь.
Он подошел к такому окну на первом этаже. Оно было отворено и при желании он мог взобраться на подоконник.
— Да-да, — сказал молодой мужской голос, и тренькнули гитарные струны. — Мы поедем с тобою, — то ли пропел, то ли проговорил молодой человек, — пассажирами в старом вагоне…
— Пассажирами, — сказала девушка.
— Почему бы и нет?
— Пассажир — наблюдатель, — сказал кто-то еще.
— По последним данным науки даже ничего не делающий наблюдатель оказывает воздействие на физический мир.
— Сила взгляда?
— Дело не в этом. Это трудно объяснить. Как пересечение параллельных.
(Ему показалось, что всего разговаривают человек шесть.)
— А по-моему, это все глупости.
— Это научный факт.
— Факты тоже бывают глупыми. На физическую реальность можно действовать только физически. Вот так.
Из окна вдруг что-то вылетело. Бухнула об асфальт бутылка в двух шагах от него. Он пронзительно вскрикнул, бросился на асфальт, скорчился. Он не шевелился, стонал лицом вниз.
— О, Господи, — сказал кто-то, выглянув в "физическую реальность" улицы.
Он слышал, как этот кто-то спрыгивает с подоконника, а за ним кто-то еще.
К нему подошли, склонились. Он застонал, повернулся к ним лицом, открыл глаза.
— Как вы? — спросил его какой-то парень.
— Ничего. Вроде цел.
— Как он? — крикнул девичий голос из окна.
— Вроде цел, — крикнул ей парень.
— "Скорую" вызвать? — спросил другой.
— Нет, — сказал он. — Полежу немного и пойду.
— Не здесь же вам лежать. Мы вас к нам переправим. Вы не против, если мы вас к нам перенесем, на кровать?
— А почему на вы? Со мной на ты можно.
— Он со всеми на вы, — сказал второй парень, — кроме меня. Отойди, Леша, я его один подниму.
— Очень любезно с вашей стороны, но я, кажется, и сам смогу.
И он стал приподниматься, ухватившись за крепкую руку. Сильный парень. Он точно мог поднять и "переправить". Второй, Леша, был легкий, умный, ироничный и, действительно, обращался со всеми вежливо и на вы. Это он бренчал на гитаре.
Леша подсадил, силач подхватил, и так он оказался в этой компании, волею ли судьбы, своей ли волею, не мне судить.
Было их все-таки не шесть, как ему показалось по голосам, а всего четверо. Девушка по имени Ляля, ироничный Леша. Силача звали Михаил. Был еще армянин Сергей, коренной москвич с Самотеки. На столе у них стояли бутылки, на полу стояли бутылки, горел свет, горели свечи в бутылках. Хлеб еще оставался нарезанный из еды и сардины в масле.
Его уложили на кровать, расшнуровали и сняли ботинки, накрыли до подбородка казенным одеялом.
— Пить хотите? — подсела к нему девушка. От нее пахло вином, сигаретами, губной помадой, молодостью, глаза ее смотрели черно, жарко, хотя и не были, кажется, черными. Близко смотрели.
Он помолчал, чтобы она подольше на него так смотрела.
— Да, — сказал, — можно. Лучше чай.
— Миша, — приказала она, не отводя от него глаз. — Поди поставь чайник.
Он стал приподниматься.
— Лежи, что ты. — И она отвела волосы с его лба. — Как тебя зовут?
— Котя.
— Костя?
— Котя.
— Ты не ранен, Котя?
— Да нет, — сказал он. — Это контузия. — И сел все-таки, прислонившись к спинке кровати, так что девушке пришлось от него отстраниться.
— У меня в детстве сотрясение мозга было, так что если я падаю сейчас, тут же темнеет в сознании. Но сейчас все хорошо, все тихо.
Отворилась дверь, и Миша внес большущий алюминиевый чайник, из которого рвался пар. На чайнике был казенный номер красной краской.
— Кто-то забыл на плите, я и взял, нальем по чашке, унесу обратно.
— Что ж ты так долго ходил? — спросил Сережа, сидевший в светлых щегольских брюках, в сандалиях на босу ногу (а Котины ботинки были тяжелые, в них по осенней грязи хорошо пробираться). Сидел Сережа у стола в углу и попивал темно-красное вино из граненого стакана. Сидел нога на ногу, прислонившись затылком к прохладной стене.
— Как же долго? — сказал Миша, сыпанув в большую кружку заварку и залив ее белым кипятком. — Коридор длинный, во всю улицу идет, чего ж мне — бегом бежать с кипятком?
Чайник он на кухню так и не отнес, поставил прямо на паркетный, серый от въевшейся грязи пол.
Кровать, на которой сидел Котя со стаканом чая, стояла в углу, у окна. Стол был ближе к двери у противоположной стены. За стол напротив Сережи сел Миша. Леша и девушка устроились на второй кровати. Они, как Сережа, пили вино. Миша пил чай. Все сидели как бы по кругу и отлично видели друг друга.