Он приехал в Москву в самом начале шестидесятых годов.

Начну с того, что уезжал он в Москву ночью и ужинал с ощущением того, что ужинает в родном доме последний раз. То же ощущение было у его матери и у его сестры. Он был страшно рад, взволнован, а они — испуганы, как будто он был первый космонавт, покидающий Землю. Но и он осознал вдруг, насколько эта Земля мала, мила и вся умещается в его молодом сердце. Ему казалось, что в сердце еще много чего вместится, много всяких миров, но вместилась еще самая малость. Вот об этой малости я и веду речь.

Они снаряжали его в путь любовно: все было заштопано, вычищено, вымыто, заботливо сложено в фанерный, выкрашенный коричневой краской чемоданчик с железными блестящими углами.

Они сидели рядом с ним за столом, плита в печи была растоплена, он ел со сковородки картошку, на шестке остывал чайник… Под окнами тянулись три молодые и тонкие яблони, посаженные в прошлом сентябре.

Жили они небогато, картошку растили сами на участке возле дома. Мать работала кассиром на железнодорожной станции, потому и лежала в его кармане твердая маленькая картонка с дырочками от компостера — плацкартный билет. Так просто билет было не достать.

Он надел чистую рубашку в дорогу и увидел в зеркале свой шальной взгляд. Начался маленький дождь, и мать сказала, что это к счастью. У них обеих, у матери и у сестры, были одинаковые черные зонты с деревянными ручками. Он шел впереди так, без зонта, в светлом плаще и серой кепке. Дождь висел в воздухе, как паутина.

Разумеется, он знал, какой ценой доставались деньги, для него собранные. Сестра отказалась от покупки сапог. Зимой она ходила в мальчишеских ботинках на шнурках, в старом материнском пальто и старушечьей шали, а ведь было ей всего двадцать лет. И он отлично знал, что она добирается в свое училище пешком семь километров и ничего там не обедает. Всё их, за год собранное, сбереженное для него, он профукал в Москве в две недели, не задумываясь.

Первой его покупкой было мороженое, белый пломбир в вафлях. Он купил его не потому, что так уж хотел мороженого, а чтобы перекинуться парой слов и взглядами с молоденькой веселой продавщицей. Он тогда почти все делал затем только, чтобы с кем-нибудь встретиться взглядом, улыбнуться кому-то, сказать хоть несколько слов. Вся жизнь этому подчинялась, и не только его, такое это было удивительное время и такой это был тогда удивительный город.

Он мог бы даже не попасть на экзамен, если бы в дороге, например, повстречался ему парень, который бы тащил, скажем, трюмо. "Помочь?" "Помоги". Они б доволокли трюмо до трех вокзалов, загрузились бы в электричку, и он бы покатил с этим парнем до Челюскинской. Притащили бы они трюмо на дачу, стоящую посреди большого запущенного сада, будто из романа о разоренных дворянских гнездах. Сели бы на веранде, выпили бы водочки. В раскрывшем зеркальные створки трюмо мелькнула бы чья-то тень. "Птица", — лениво бы сказал парень. Пришла бы девушка. И он бы в нее влюбился. И стрелялся бы с парнем в запущенном райском саду. Из чего бы стрелялся? Или пистолеты их ждали в витрине на бархатном черном дне?

Первый и самый главный экзамен был по математике. Он поступал в институт инженеров железнодорожного транспорта. Уж очень хотелось матери, чтобы он стал путейцем. Экзамен был письменным.

Две задачи он решил. Условие третьей, как ни странно, он потом не мог вспомнить, хотя именно оно занимало тогда все его мысли. Между тем он отлично помнил синий воротничок нарядного платья сидевшей перед ним девушки, подтек белой краски на оконной раме, звук, с которым открылась форточка, запах мела, тень от своей руки на чистом листе бумаги.

Он просидел над этой задачей сорок минут. Ровно без четверти пять он встал. Уже спускаясь по мраморной лестнице, понял, как надо было ее решать. Он даже приостановился. Но вернуться уже не мог.

Следует объяснить, почему он покинул аудиторию ровно без четверти пять. Не потому, что отчаялся решить задачу. Он ни за что не хотел опоздать на футбол. Он хотел попасть на матч "Спартак" — "Динамо". Глупо спрашивать, решил бы он задачу, если бы не спешил, если бы подумал спокойно, не глядя на часы. Но, в конечном счете, вопросам такого рода и посвящены мои размышления над его жизнью, как и размышления любого человека над чужой или собственной жизнью. Правда, собственную жизнь судить трудно, ведь она еще не окончена.

Нельзя сказать, что он покинул здание института с тяжелым сердцем. В конце-концов, день был солнечным, а он был молод и беспечен.

Выйдя за ворота институтской ограды, он закурил. И почти тут же бросил сигарету, потому что показался трамвай. По мальчишеской привычке он встал на задней площадке. На следующей остановке рядом с ним встала девушка. Он встретил ее случайный взгляд и улыбнулся. Она отвернулась. Не от него. Она не заметила его взгляд. Он смотрел на нее сбоку, но она этого не чувствовала. Она была погружена в себя. Почему он тогда уже не догадался, что человек, в сущности, одинок?

Он последовал за этой девушкой, легко позабыв свой футбол. Его забавляло то, что она его не замечает.

С трамвая они спустились в метро. Добрались до Смоленской, потом сели в троллейбус, который повез их по Арбату. Девушка, от которой он так упорно не отставал, была его чуть старше, ее русые волосы выгорели и, так как другого сравнения мне в голову не приходит, походили на солому. Загорелые крепкие руки были заняты белой летней сумочкой на коротком круглом ремешке.

В троллейбусе он оказался с ней лицом к лицу.

Он вдруг коснулся ее руки, она взглянула на него рассеянно.

— Привет, — сказал он.

Но ее глаза уже его не видели.

Он сошел у театра. Троллейбус повез ее дальше. И был он, кажется, действительно синий.

Пожалуй, это дурацкое преследование немного его расстроило. Но не слишком. Вечер наступал незаметно. Было еще светло, но над пыльным городом уже встал тонкий строгий месяц. Он вошел в кассы и свободно купил билет. Это в "Современник" тогда ломились.

До спектакля он побродил по переулочкам тогдашней Москвы. Их сейчас почти не осталось. Окна в домах были отворены, слышались голоса людей, во дворах танцевали под радиолу, выставленную из какого-нибудь окна. Он выпил газированной воды с сиропом, спросил время у прохожего и вернулся к театру.

Сидя в темном зале, он почувствовал вдруг усталость и смущение. Ему показалось, что, бродя по Москве, он каким-то образом выпал из общего строя жизни, что общая жизнь отделилась от него, отдалилась, что он — лишь наблюдал ее. Да, конечно, он знал, что легко мог стать ее частью, войти в ее состав, стоило лишь завернуть во двор и любую девушку пригласить на танец. Но все не так просто, нет, некоторые девушки тебя не видят.

Чтобы отвлечься от непривычного разлада в душе, он сосредоточился на спектакле. Действие шло к середине. Актеры говорили громко, даже торжественно, при этом они все время обращались к зрителям, хотя их речи предназначались вроде бы тем, кто на сцене. Ему это не понравилось. Вот тут он бы предпочел быть соглядатаем. Он бы не хотел, чтобы о его присутствии знали те, на сцене. Персонажи, я имею в виду. Он даже представить не мог, насколько старомодны его взгляды.

В антракте он пошел в буфет, выпил чашку кофе (кажется, это был первый кофе в его жизни), сжевал пару бутербродов с колбасой и пирожное эклер. Дали звонок на второе действие. Он покинул театр.

Уже стемнело и стало прохладно. Прямо на него шла парочка. Парень снял пиджак и накинул на плечи девушке.

Они прошли.

Плавно прокатил освещенный троллейбус.

Он странно, неуклюже смотрелся на узкой улице, будто ему тесно было. Сейчас мне так кажется или ему тогда показалось, не могу сказать.

Он закурил и пошел себе. Ощущение разлада вернулось. Он не знал, куда идет, зачем, где его место? Вот за этим окном, где горит свет под абажуром с бахромой? Там люди сидят за столом и слышно, как они говорят, правда, не слышно что. Где его место? На той планете в глубине неба или на той, что он покинул неделю назад, рассекая паутину дождя? Кто он? Последний ли он человек в мире? Или, может, станет героем на все времена? Про героя он так и подумал, ей-богу. Мне даже жалко, что я сейчас не могу так подумать, не умею.

Бродил он долго. Запомнил какой-то темный и мерзкий сквер недалеко от Савеловского вокзала, в котором услышал глухие удары, топот, стоны, мат. Он замер, глядя в темноту широко раскрытыми глазами. Человек пять дрались. Или четверо одного били. Упорно.

— Милиция! — закричал он. И сразу хрипло: — Стой! Стрелять буду!

Топот. Треск веток. Тишина.

Подобрав камень, он прошел в глубь сквера, и — ни на кого не наткнулся.

Он долго шел высоким мостом над железнодорожными путями. Под ним проходили длинные составы, горели прожектора, ругались диспетчера, а он был как птица, которая устала лететь и идет по мосту. В машинисты мне что ли податься? — думал он.

Уже после часу ночи он оказался на небольшой улице. Дом, занимавший почти целиком всю эту улицу, не спал. Нет, некоторые окна были тихие, застывшие, как вода в пруду, но было несколько, в которых горел свет, за которыми была жизнь.

Он подошел к такому окну на первом этаже. Оно было отворено и при желании он мог взобраться на подоконник.

— Да-да, — сказал молодой мужской голос, и тренькнули гитарные струны. — Мы поедем с тобою, — то ли пропел, то ли проговорил молодой человек, — пассажирами в старом вагоне…

— Пассажирами, — сказала девушка.

— Почему бы и нет?

— Пассажир — наблюдатель, — сказал кто-то еще.

— По последним данным науки даже ничего не делающий наблюдатель оказывает воздействие на физический мир.

— Сила взгляда?

— Дело не в этом. Это трудно объяснить. Как пересечение параллельных.

(Ему показалось, что всего разговаривают человек шесть.)

— А по-моему, это все глупости.

— Это научный факт.

— Факты тоже бывают глупыми. На физическую реальность можно действовать только физически. Вот так.

Из окна вдруг что-то вылетело. Бухнула об асфальт бутылка в двух шагах от него. Он пронзительно вскрикнул, бросился на асфальт, скорчился. Он не шевелился, стонал лицом вниз.

— О, Господи, — сказал кто-то, выглянув в "физическую реальность" улицы.

Он слышал, как этот кто-то спрыгивает с подоконника, а за ним кто-то еще.

К нему подошли, склонились. Он застонал, повернулся к ним лицом, открыл глаза.

— Как вы? — спросил его какой-то парень.

— Ничего. Вроде цел.

— Как он? — крикнул девичий голос из окна.

— Вроде цел, — крикнул ей парень.

— "Скорую" вызвать? — спросил другой.

— Нет, — сказал он. — Полежу немного и пойду.

— Не здесь же вам лежать. Мы вас к нам переправим. Вы не против, если мы вас к нам перенесем, на кровать?

— А почему на вы? Со мной на ты можно.

— Он со всеми на вы, — сказал второй парень, — кроме меня. Отойди, Леша, я его один подниму.

— Очень любезно с вашей стороны, но я, кажется, и сам смогу.

И он стал приподниматься, ухватившись за крепкую руку. Сильный парень. Он точно мог поднять и "переправить". Второй, Леша, был легкий, умный, ироничный и, действительно, обращался со всеми вежливо и на вы. Это он бренчал на гитаре.

Леша подсадил, силач подхватил, и так он оказался в этой компании, волею ли судьбы, своей ли волею, не мне судить.

Было их все-таки не шесть, как ему показалось по голосам, а всего четверо. Девушка по имени Ляля, ироничный Леша. Силача звали Михаил. Был еще армянин Сергей, коренной москвич с Самотеки. На столе у них стояли бутылки, на полу стояли бутылки, горел свет, горели свечи в бутылках. Хлеб еще оставался нарезанный из еды и сардины в масле.

Его уложили на кровать, расшнуровали и сняли ботинки, накрыли до подбородка казенным одеялом.

— Пить хотите? — подсела к нему девушка. От нее пахло вином, сигаретами, губной помадой, молодостью, глаза ее смотрели черно, жарко, хотя и не были, кажется, черными. Близко смотрели.

Он помолчал, чтобы она подольше на него так смотрела.

— Да, — сказал, — можно. Лучше чай.

— Миша, — приказала она, не отводя от него глаз. — Поди поставь чайник.

Он стал приподниматься.

— Лежи, что ты. — И она отвела волосы с его лба. — Как тебя зовут?

— Котя.

— Костя?

— Котя.

— Ты не ранен, Котя?

— Да нет, — сказал он. — Это контузия. — И сел все-таки, прислонившись к спинке кровати, так что девушке пришлось от него отстраниться.

— У меня в детстве сотрясение мозга было, так что если я падаю сейчас, тут же темнеет в сознании. Но сейчас все хорошо, все тихо.

Отворилась дверь, и Миша внес большущий алюминиевый чайник, из которого рвался пар. На чайнике был казенный номер красной краской.

— Кто-то забыл на плите, я и взял, нальем по чашке, унесу обратно.

— Что ж ты так долго ходил? — спросил Сережа, сидевший в светлых щегольских брюках, в сандалиях на босу ногу (а Котины ботинки были тяжелые, в них по осенней грязи хорошо пробираться). Сидел Сережа у стола в углу и попивал темно-красное вино из граненого стакана. Сидел нога на ногу, прислонившись затылком к прохладной стене.

— Как же долго? — сказал Миша, сыпанув в большую кружку заварку и залив ее белым кипятком. — Коридор длинный, во всю улицу идет, чего ж мне — бегом бежать с кипятком?

Чайник он на кухню так и не отнес, поставил прямо на паркетный, серый от въевшейся грязи пол.

Кровать, на которой сидел Котя со стаканом чая, стояла в углу, у окна. Стол был ближе к двери у противоположной стены. За стол напротив Сережи сел Миша. Леша и девушка устроились на второй кровати. Они, как Сережа, пили вино. Миша пил чай. Все сидели как бы по кругу и отлично видели друг друга.
— Ну что ж, — сказал Леша, насмешливо глядя на Котю. — Начнем.

Девушка скинула туфли и забралась на кровать с ногами, расправив пышную юбку. Они сидели с Лешей на одной кровати, но в отдалении.

— Итак, — сказал Леша. — Кто вы?

— Я?

— Ну разумеется.

— Меня зовут Котя.

— Май нейм из Котя, — тихо произнес из своего угла Сережа.

— Замечательно, Котя. Но это мы уже поняли. Что вы еще можете сказать о себе?

— Это что, допрос?

— Самый настоящий. Должны же мы знать, кого своей бутылкой подорвали.

— Человека вы подорвали.

— Человек, тоже мне, — усмехнулся из угла Сергей.

— Что ты любишь? — спросила девушка, глядя на Котю уже издалека, но так же черно и жарко.

— В смысле?

— С ним проще надо, — посоветовал из угла Сережа.

— Ну хорошо, — сказал Леша, — давайте попробуем. Вы театр любите?

— Не особенно.

— Когда в последний раз были в театре?

— Сегодня.

— Что смотрели?

— Черт его знает. Что-то современное.

— В каком театре были?

— На Арбате. Слушайте, я не москвич, в моем городе театра нету…

— Мы тоже не все москвичи.

— Спросите чего-нибудь другое.

— Что?

— Я кино люблю.

— Это замечательно, — засмеялся из угла Сережа.

— И какое вы кино любите? — спросил Леша.

— "Волгу-Волгу" люблю. "Чапаева". "Сельскую учительницу"…

— Из какой вы деревни прибыли, любитель кино?

— Из города я прибыл.

— Большой город?

— Маленький.

— И зачем прибыли?

— В институт поступать.

— В какой?

— Не все равно?

— Ему все равно, оказывается.

— Слушайте, — сказал вдруг Миша, — отвяжитесь вы от него. Нормальный парень, ну любит он "Волгу-Волгу", ну и что? О чем это говорит? Ни о чем.

— Это говорит о том, что он несознательный парень, необразованный, может быть, даже малограмотный, и наша задача наставить его на путь истинный.

— В каком смысле?

— Развить его. Если есть что развивать. Чтобы он прожил жизнь зрячим, а не слепым.

— Слушай, — Миша даже вскочил, — может, ты и мне поможешь прозреть? Я ведь тоже не очень свои способности понимаю.

— Сядь, пожалуйста, — сказал Сережа, — ты мне всех загородил.

— А ты как будто спектакль смотришь.

— И ты посмотри.

— Спокойно, товарищи, спокойно, — сказал Леша. — Никто никого обижать не собирается. Ты понял, Миша? Сядь.

— Иди к черту.

— Подождите, — сказал Котя. — Я ведь не против. Валяйте, спрашивайте дальше.

— Молодец, — сказал Леша. И Миша сел.

— Из какой же области вас спросить?

— Из живописи.

— Почему?

— Я в ней понимаю.

— Не может быть, — уверенно сказал Сергей.

— Дело в том, что мой отец картины писал.

— Какого рода картины и почему в прошедшем времени? На фронте погиб?

— Живой вернулся, но от нас ушел. Лечил в больнице легкие и ушел к врачихе два года назад. А картины писал всякие, одна до сих пор у нас в чулане висит, он там семью директора завода изобразил в цветущем вишневом саду. Даже не знаю, почему она у нас осталась, не понравилась, наверно, директору. Может, не совсем похоже вышло. Я-то сам директорской семьи не видел, не знаю. Но специального образования у отца не было, он самоучка. Сколько себя помню, всегда что-нибудь малевал. Или книжки по искусству читал, или с репродукций чего-нибудь списывал. Как-то раз он меня даже в Москву с собой потащил и в Третьяковскую галерею водил. Потом шампанское пил в "Российских винах" и мне дал глотнуть.

— Значит, хорошо быть художником?

— С какой стороны посмотреть.

— Смотрите с разных.

— Очень дома масляной краской воняет. Спишь и голова во сне болит. Потом, пьют художники сильно.

— Рабочие меньше, что ли?

— Рабочие тоже, конечно, пьют. Но не так.

— Сомнительное утверждение.

— Уж очень иногда много художники денег получают. Если какой-нибудь крупный заказ, оформление клуба, например, так очень много платят. Отец с таких денег всегда подарки нам покупал, а после напьется и в печку все подарки покидает, в огонь. Это я очень хорошо помню.

— В общем, не хочете вы быть художником.

— Дело не в этом. У меня таланта нет.

— А к чему у вас есть талант?

— Ни к чему нет.

— Так не бывает.

— Сплошь и рядом.

— Ты просто себя не знаешь, — сказала Ляля. — А чтобы себя узнать, надо пробовать себя в разных областях. Что ты собираешься делать?

— Понятия не имею. В институт я погорел, домой возвращаться стыдно. Не знаю, что делать.

— Эх ты, — сказала она, — а еще комсомолец, наверное.

— Да, — сказал Котя, — эх, я. Лучше бы вы меня и правда подорвали. Тогда б я не сидел сейчас и не думал, что дальше делать, куда податься, на Север махнуть или на курсы бухгалтеров, а вот вы бы думали да гадали, куда мое холодное тело девать, садиться за меня в тюрьму или закопать поглубже.

После секунды молчания Леша вдруг захохотал. И Миша рассмеялся. И даже Сергей усмехнулся в углу.

— Что смешного? — спросила Ляля. — Ведь правда могло быть.

— А он не так прост, — отсмеявшись, сказал Леша, — как себя малюет. — И с интересом посмотрел на Котю.

— Чего? — спросил Котя.

— Ничего, — сказал Леша.

Дверь распахнулась, заглянула лохматая голова.

— Ребята, — сказала голова, — это вы чайник умыкнули?

— Возможно, — сказал Леша.

— Да вот же он, — обрадовалась голова, — на полу стоит. А ты говоришь возможно. Я его заберу.

— Валяйте.

Лохматый парень вошел в комнату.

— Стаканы свободные есть?

— Свободных нет.

— Жалко, — парень поднял чайник. — Горячий еще. А к нам знаете кто пришел? Решетников. Стихи обещал почитать. Приходите. Сто пятая комната.

— Возьми мой стакан, — вдруг сказал Котя, — я уж напился.

— Спасибо, — парень взял стакан и улыбнулся Коте. — Ты что, замерз?

— Ничего, уже согрелся, — и Котя откинул одеяло. Опустил ноги с кровати и нагнулся за своими ботинками.

— Приходите, — сказал парень на прощанье и ушел с чайником и стаканом.

— Решетников, — спросил Котя, — это кто?

— Поэт, — сказал Леша. — Ясно было сказано.

Вдруг Ляля встала, надела туфли-лодочки, расправила смявшуюся юбку, тряхнула завитыми волосами. Ребята смотрели на нее.

— Пойду, — сказала она. — Стакан им еще отнесу.

Ребята молчали.

— Пойдешь со мной? — спросила она Котю.

— Щас. — И Котя принялся зашнуровывать ботинки.

Под высоким потолком в коридоре горели электрические лампы в белых плафонах. За большинством дверей стояла тишина. Постукивали Лялины каблучки. И вдруг смолкли.

— Гляди, — сказала она Коте. — Утро уже.

За окном в торце коридора и в самом деле брезжил утренний свет.

— Слушай, — сказала Ляля, — айда отсюда совсем.

И Котя повернул за ней по длинному коридору, который заканчивался кухней.

— Пожалуйста, — Ляля отдала свой стакан Коте.

Котя вошел в кухню, где по нечистым плитам и столам бегали тараканы, и свет их не пугал. Котя оставил стакан на столе возле синего спичечного коробка.

Из кухни вел боковой ход в вестибюль. За барьером в кресле спала, запрокинув голову, вахтерша. И они прошли мимо нее тихо, сквозняком.

Котя отодвинул засов и придержал дверь на тяжелой пружине.

На улице было свежо, и Котя накинул свой пиджак на плечи девушке. Как будто они были запоздавшее отражение вчерашней парочки.

Вдоль общежития шли молча. Перешли трамвайные рельсы в булыжной мостовой и услышали, как голубь воркует под крышей серого дома.

— Проводишь меня? — сказала Ляля.

— Провожу.

— Пешком пойдем.

— Ладно.

— Далеко.

— Ладно.

— А я люблю ходить. Как-то раз я три часа по Москве шла. После выпускного.

— Я наш город в полчаса на велосипеде пролетаю. Пешком не знаю, не ходил.

— Чего у тебя в кармане? Жесткое.

— Паспорт.

— Слушай, — она посмотрела на него впервые после того, как они вышли на улицу. — Ты не обижайся на них.

— С чего мне обижаться?

— Они хорошие ребята. Талантливые. Мишка уже первый курс закончил. Он кино будет снимать. Режиссер. Лешка с ним на одном курсе, только сценарист. Вообще, говорит, что он писатель, а не сценарист, что это он так, для заработка, но это они все говорят.

— Кто все?

— Сценаристы.

— А.

— Сережа в театральном учится на актера.

— Никогда бы не подумал.

— Он страшно умный. У него отец в уголовном розыске работает.

— А ты?

— Я? — Она опять посмотрела на Котю. И глаза ее в утреннем сером свете показались ему светлыми, растерянными. — Я неудачница. Второй год поступаю на актерский — и никак. Попробую на следующий, чтобы до трех раз. Только вряд ли.

— Почему?

— Потому.

Она споткнулась, и он придержал ее за локоть.

— Вернусь опять в кафе. Отец терпеть не может, что я официантка, а мне все равно. Он говорит, лучше бы я учительницей стала. А я не хочу.

— Ты красивая.

— Ну и что?

Проехала поливальная машина. Они убежали от нее в подворотню, а после шлепали по мокрому асфальту. Светлел край неба за тучей.

— Ну вот, — остановилась вдруг Ляля, — мой подъезд.

На балкон вышел мужчина в белой майке и закурил. Он смотрел на них, облокотясь о перила, и стряхивал пепел вниз.

Ляля сняла пиджак. Котя взял его, быстро наклонился к Ляле, к ее лицу. Поцеловал в губы.

— Эй, — сказала она, отпрыгнув, и засмеялась.

— Мы увидимся?

— Я завтра пойду к одному художнику. Мы все пойдем. Трубниковский переулок, девятнадцать.

— Во сколько?

— Вечером.

Ляля поднялась на третий этаж. Постучала аккуратно в дверь. Мужчина с балкона пошел открывать. Сигарету он погасил о перила и бросил вниз.

С восходом солнца похолодало. Котя поднял воротник пиджака.

Из подворотни выкатился щенок и побежал. Котя пошел за ним. Щенок остановился. И Котя остановился. Щенок обнюхал асфальт, скамейку, поднял заднюю лапу. Потрусил дальше.

Котя свистнул. Щенок оглянулся, но не подошел. Котя достал сигарету. Щенок тявкнул. Котя закурил. Сухой, совсем осенний лист тополя понесло поднявшимся ветром. Щенок гавкнул на лист и бросился. Котя засмеялся. Щенок выскочил на дорогу за сухим листом прямо под колеса фургона "Хлеб".

— Стой! — крикнул Котя. Отшвырнув сигарету, прыгнул за щенком под фургон. Шофер даже затормозить не успел.

Пока он ждал "скорую" и милицию, боялся взглянуть на мертвого мальчишку; сидел на ступеньке фургона, курил. Руки дрожали.

Щенок подбежал к мертвому и попятился.

Вечером на Трубниковском поэт Решетников читал стихи. Художник слушал, закрыв глаза. Ляля смотрела на Решетникова, прячась за художника.

Человек двадцать толпились в небольшой комнате, вдоль стен которой стояли, а не висели картины. Люди опускались на корточки, чтобы их разглядеть. Туманом висел табачный дым, хотя окна были отворены. Голоса не смолкали.

В кухне тоже толпились. Сидели на продавленном допотопном диване с полочкой для слонов, приносящих счастье, сидели прямо на полу. Жевали яблоки, кем-то привезенные с дачи.

— Простите, пожалуйста, — Леша пробился к пристроившемуся на подоконнике Мише.

— Видал, — сказал он, — как Лялька пялится на Решетникова?

— Видал, — сказал Миша и протянул Леше яблоко. Леша яблоко надкусил и прислонился плечом к стене.

Помолчали.

— Помнишь вчерашнего парня?

— Какого?

— Которого мы бутылкой подорвали.

— И что?

— Он меня на два сюжета вдохновил.

— Муза по имени Котя.

— Смешное имя. Нет, серьезно. Я вдруг представил, что он — таксист. Крутит баранку, живет в общежитии. Веселый парень и кажется, что простодушный, хотя он не так прост.

— Хорошо, — сказал Миша.

— И вот представь себе, как-то раз останавливает его женщина на проспекте Маркса.

"Подвезете? — говорит".

"Пожалуйста".

"Можно, я сяду рядом с вами? А то меня укачает сзади".

"Пожалуйста".

Над Москвой уже стоит вечер, такой холодный, что кажется, вот-вот пойдет снег, и женщина вся дрожит. Юбка у нее только до колен, и длинные ее ноги под тонким капроном почти все открываются, когда она садится.

Котя, пусть его так и зовут, едет и смотрит вроде бы на дорогу, но все время чувствует, что ее ноги рядом, что они отогреваются в тепле, и ему кажется, он чувствует, как она шевелит в туфлях застывшими пальцами. Она одновременно излучает и холод, и живое тепло.

Она блондинка, может быть и крашеная, но все равно блондинка и Коте кажется беззащитной красавицей, обманутой принцессой. Ведь быть блондинкой означает примерно это.

Женщине лет тридцать пять. Одета она в васильковое полупальто, у Ляльки такое есть, с газовым шарфиком на высокой шее. Она на Котю не смотрит, не заговаривает с ним, видимо, ее действительно укачивает, и потому она упорно смотрит вперед, в расцвеченную бегущими огнями темноту, в одну точку. Они едут на Пироговку.

Когда поворачивают на Пироговку, она раскрывает черную изящную сумочку с щелкающим, как западня, замком, вынимает из нее зеркальце и смотрится. Она щурится, то ли от близорукости, то ли от того, что свет в салоне тусклый. Достает патрон помады, выворачивает красный скошенный столбик, мажет губы. Раскрытая сумочка лежит на сиденье между Котей и женщиной. Не глядя (точнее, глядя на дорогу) женщина кладет в сумочку помаду и зеркальце. Но зеркальце, не удержавшись, выскальзывает и попадает в узкую щель между сиденьями.

"Направо, пожалуйста".

"Пожалуйста".

"Во двор… Первый подъезд".

Котя останавливает машину. Не взглянув на счетчик, женщина достает три рубля.

"Секунду, пожалуйста". Котя отсчитывает сдачу.

"Спасибо". Она берет ее.

Она выходит в глухую тьму двора. И хотя горят фонари и многие окна, все равно эта тьма кажется глухой. Васильковое пальто в электрическом лунном свете утрачивает цвет, сереет. Ветер рвет его короткие полы.

Женщина входит в подъезд. Котя берет в руку ее холодное зеркальце. Он стоит у подъезда, не выключая мотора. Через минуту вспыхивает окно на втором этаже слева от входа в подъезд. Вполне возможно, что это и не ее окно. Котя глядит в зеркальце, как будто надеется увидеть в нем ее лицо, но видит, конечно, себя. Он дает задний ход, разворачивается…

Наутро он просыпается в полной тишине, что в общежитии бывает лишь в очень ранний час. Комната большая, не как у нас, и походит на казарму. Десять кроватей, десять жильцов. У окна примостился общий стол с графином воды и стеклянной пепельницей. Котя поднимается, подходит к окну и видит, что выпал снег. Он приоткрывает форточку и закуривает. Ему кажется, его душа так же чиста, как этот снег. Когда Котя подъезжает к ее подъезду, снег тает.

Около восьми вечера. Котя выключает мотор, берет ее зеркальце и выходит из машины.

Поднимается на второй этаж и стучит в квартиру слева. Дверь открывает молодой мужчина в шароварах, майке и шлепанцах. Васильковое пальто висит на вешалке, на нем — газовый шарфик.

"Вам кого?".

"Я ошибся, кажется".

Котя садится в машину с зеркальцем в руке. Дом смотрит на него всеми своими окнами.

— Хорошо, — сказал Миша, — а другой сюжет?

— Здесь парнишка торгует на рынке тянучками. Городок маленький, тихий, а сам парнишка по уму, как младенец. Не дурачок, а ребенок. Понимаешь? Он живет со своей матерью в полуподвале. Мать тянучки варит, а Котя продает. Пусть его тоже зовут Котей. И один мужик на рынке все время Котю обижает: то тянучку у него слямзит, то деньги у него отберет, то обзовет как-нибудь. И этот мужик замечает, что Котя влюблен в девушку, которая ходит на рынок покупать молоко для младшего брата и иногда берет у Коти тянучку. Котя норовит ей бесплатно тянучку всучить: "Не надо, — говорит, — платить". Но она все равно денежку оставляет на прилавке. Мужик торгует сухой воблой, которую сам в реке ловит и вялит в тени. И вот как-то раз он говорит Коте про эту девушку: "Я вчера слышал, что она о тебе говорила своей подружке. Знаешь, что? Дурачок, этот Котя, — она говорила, — противный дурачок. Так и сказала — противный". Плачет Котя от этих слов. Тетка приезжая к нему подходит и спрашивает: "Что ты? Кто тебя обидел?". Он рукавом лицо вытирает и молчит. "Что случилось?" — спрашивает тетка. Он глядит виновато. Не помнит, от чего плачет.