ДНЕВНИК АКТРИСЫ

22 сентября 1937 года

Северное лето коротко. Даже не знаю, что еще написать. Мы с матерью копали картошку. После я умылась, надела синий плащ с пояском, лаковые туфли на каблуке, серый берет, и мои глаза сразу стали и серыми, и голубыми. Я пошла в библиотеку. У булочной стояли две тетки, две сестры, обе незамужние, обе старые, хмурые. Я с ними поздоровалась. Они глядели мне вслед, как тучи, а я шла, как солнечный зайчик, и улыбалась.

Вечером я читала маме стихи по книжке, а ночью я уже помнила их наизусть. Когда я читаю, мама всегда плачет. Но она меня совсем не слышит, она мне только в глаза смотрит и говорит, что у меня в глазах — небесный свет.

У нас в городе все обыкновенно, а где-то ведь, совсем рядом, люди совершают подвиги, а не только картошку роют. Впрочем, теперь, когда я так думаю о людях рядом, я себя обрезаю — вспомни Андрюшу!

Я пишу дневник уже третий день, и пора уже написать об Андрюше. Прошлой зимой мы с мамой ужинали, вдруг дверь задрожала, забилась, мама бросилась отворять, влетела Валька, вся в снегу, в слезах, без шапки.

— Андрюша с моста свалился!

Не свалился, а упал. Он на спор ночью по перилам шел. Мост над рекой для железнодорожных составов наводили. Но после передумали и повернули железную дорогу в обход. Мама говорит, что, когда что-то стоит без дела — дом или мост, — быстро разрушается. Это верное наблюдение. Бетонные опоры моста в трещинах. Осенью ветер набивает в них песок и семена трав, которые весной прорастают.

Река под мостом мелкая, но русло ее глубокое, каменистое.

Раньше я об Андрюше не думала, а в тот раз задумалась: кто он такой?

На другой день я была в больнице. Я надела красивый свитер с оленями, мама его очень любит. В палате — душно, много народу, все, кроме Андрюши, взрослые.

Он лежал на подушке, очень бледный. Из-под подушки выглядывала закрытая книга. Мы молчали и друг друга рассматривали. Мужчины играли в шашки, разговаривали, кто-то курил тайком, пряча дым в рукав. Я уже знала, что Андрюша хочет стать полярным исследователем и воспитывает в себе бесстрашие и ловкость.

Что тогда знал про меня Андрюша? "Что ты странная". Это он после мне признался. "А сейчас? Что ты сейчас обо мне думаешь?" — "Я не знаю". Испугался говорить. А я подумала, что тоже могу пройти по перилам ночью, только не пойду. Я не имею права собой рисковать, я для другого предназначена, другому отдана, как Татьяна.



14 ноября 1937


Нам дали задание, зимой, когда все еще похоронено под снегом, прорастить зерно. Каждому дали по несколько зерен. Я налила в миску немного воды и положила в нее зерна. Миску поставила на табуретку возле печки и накрыла простой косынкой. Через некоторое время из зерен проклюнулись белые червячки ростков. Жизнь зарождается в темноте.

Из-под снега на огороде я накопала земли в деревянный ящик. У печки земля прогрелась. Я ее полила, пальцем продавила лунки и в них ткнула белые червячки. Ящик я поставила ближе к окну, к свету. Через некоторое время из земли выглянули зелененькие росточки. Я все время бегала на них смотреть. Я как с ума сошла, как будто увидела самое настоящее чудо, как будто сам Иисус шел мне навстречу по воде!

Что странно: мы каждую весну видим, как мир пробуждается, и не очень-то удивляемся. Не удивляемся, что картошка всходит, что почки набухают на деревьях.

На уроке мы смотрели в микроскоп на каплю воды. Она кишмя кишела живыми существами. И это тоже повергло меня в какое-то восторженное состояние.

Кто-то спросил, чем живое отличается от неживого. Мы стали выяснять. Оказывается, и движутся, и воспроизводят себе подобных, и умирают не только живые существа. И хотя камень, ясное дело, существо неживое, объяснить, почему это так, нам не удалось. Ведь и драгоценные кристаллы растут под землей!

Учительница сказала, что когда-нибудь ученые найдут точное определение живого и неживого. Определение — отделение.

Но что странно. Дядя Ваня, наш сосед, который играет на гармошке, когда выпьет, ездил летом на Черное море отдыхать. Он мне привез оттуда гладкий полосатый камешек. И я этот камешек полюбила. Сам по себе он не живой, но живой для меня. Я с ним даже разговариваю. Недавно я его уронила и извинилась перед ним, и погладила ударенный бок.



2 декабря 1937


Всю ночь я проплакала, жалея Русалочку. Мне кажется, я сейчас тоже живу под водой, в тишине, в сонном тепле. Гляжу, как горит огонь в печке, как снег падает, швыряю его лопатой, читаю разные книжки по ночам…

Она выплывала на поверхность океана и смотрела на проходящие корабли, а я хожу смотреть на поезд. Ночной скорый, в котором горят окна, а в них люди пьют чай или разговаривают, или читают. Все обыкновенно, но при этом поезд их уносит куда-то, и белые крахмальные занавески качаются. И в следующую секунду люди глянут в окно и увидят, что городок наш уже исчез, если они вообще заметили его огни.

Поезд проходит раз в неделю.

Меня еще нет, но я обязательно буду.



1 января 1938


Мне уже четырнадцать лет.

Недавно у нас был разговор с Андрюшей. Вот что он обо мне думает:

— Мать драит полы в клубе, ведра таскает с этажа на этаж, волочит дрова, топит печи. Это кроме дома и хозяйства. А ты только читаешь ей книги вслух, когда она устанет и сядет отдохнуть. Осенью ты идешь с ней в лес по грибы — она собирает, а ты гуляешь и песни поешь. Принцесса на горошине.

Я ни слова не сказала себе в оправдание. Хотя могла сказать, что и полы дома мою, и за водой хожу, и грибы собираю, и на огороде помогаю. Как будто он не видел ни разу!

Я промолчала, потому что поняла — это не важно, что он меня видел и с ведром у колонки и с дровами у печи в клубе. Я все равно для него принцесса на горошине. Такой кажусь.

— Хочешь, я и тебе спою? — сказала я.

Мы стояли над рекой на том самом мосту, и я, не глядя на Андрюшу, а глядя вдаль, где черной точкой парила птица, запела песню на стихи Лермонтова "Выхожу один я…".

Я не знала, стоит ли Андрюша рядом или ушел, я о нем забыла.

Я все спела, до самого последнего, про могилу. Под моими горячими пальцами лед на перилах растаял. Я повернулась. Андрюша смотрел на меня. Я даже испугалась, так он на меня смотрел.

С этой песни на мосту он уже не говорит, чтобы я стала его женой. Он вообще стал меня чуждаться. А раньше все хотел меня как-то переделать, переиначить под себя. Я даже немного поплакала об этом в подушку. Но потом рассудила, я ведь и не собиралась за ним идти по жизни, моя дорога другая, и я совсем одна на ней.



2 августа


Сегодня я в самом центре мира. Я — в Москве. И у меня раздвоение личности, и даже больше — бессчетное размножение.

Мне кажется, я сижу сейчас дома, на крыльце, и дышу последним летним теплом, и я же еду в поезде, и я же смотрю на него, и я же сижу сейчас в кухне на табуретке, и мне не спится, мне одиноко, мне неуютно, меня пугают клопы в моей новой постели. Перед сном я их жгла свечкой, но так и не выжгла. Меня пугают сырые казематные стены и бесконечные звонки трамваев, а сейчас, ночью, пустой блеск рельс. И мне кажется, что я еще действительно слишком мала, как мне сказала та пожилая девушка, что принимала документы.

Ничего, завтра все решится.

Я не боюсь. Я даже не волнуюсь. Мне только ужасно одиноко.

Сейчас-то я вижу, что меня нет дома и мама одна. Она молится Деве Марии, смотрит на мое фото и плачет.

И в поезде меня нет. Меня нигде нет.

Я думала, что я смогу описать, как было в поезде, но не смогу — все смазывается, все как на темной фотографии, когда недостаточно света. Мне-то все было видно, но чтобы увидели другие…



Сентябрь


Никогда не думала, что стану Скупым рыцарем!

Никогда не думала, что на деньги столько можно купить!

Конфеты. Туфельки. Книжки. Билеты в театр. В цирк!

Но я ничего не покупаю — только чтобы с голоду не умереть. Я так похудела. И мне идет быть худой. Глаза выделяются. Мужчины на меня смотрят, хотя я маленького роста и одета скромнее некуда.

Правда, они думают, что я совсем девочка. И недавно один человек в магазине угостил меня шоколадкой. Странный человек, на него тоже все смотрели.

Он был в плаще, почти до пят, и в шляпе, надвинутой на глаза. Как мушкетер. Только без шпаги. Или он прятал ее под плащом. Но лицо под шляпой было небрито. И черная щетина казалась такой колючей и как будто его самого колола.

Он заставил меня есть шоколад прямо перед ним. Сказал: "Ешьте". И смотрел из-под шляпы, как я разворачиваю серебряную фольгу. Магазин был самый лучший в мире. Елисеевский.



<Не датир.>


Мама пишет мне большие письма. Она тоскует по мне и благословляет. Она присылает мне деньги, всю свою зарплату. И еще посылки с картошкой и салом. Посылки я ем вместе с девочками: у нас все общее. А деньги тратить я не могу себя заставить. Не из жадности. Деньги — волшебные.



<Не датир.>


"У тебя странная особенность. Ничего в тебе нет выдающегося — ни роста, ни безумной красоты. И голосок негромкий. Но тебя сразу видно. В любом окружении. В любой обстановке. Как всегда видишь в темноте свет. Ты улыбаешься. Зубы у тебя неровные. Как тепло от твоей улыбки".

Это цитата. Слова о моей героине.

Сегодня была читка сценария. Все произошло просто. Я так и думала, что все должно произойти просто, само собой, что я не должна беспокоиться.

После последнего занятия — это гимнастические упражнения под музыку, развивающие гибкость и чувство ритма, — мы переоделись за размалеванным задником и пошли в столовую. Нас кормят по талонам, не очень вкусно, но есть так всегда хочется, что я прямо хватаюсь за ложку. И что хорошо, суп всегда горячий. Можно посолить крепче, накрошить туда хлеб. Замечательно. Мы садимся, шесть человек за стол, и мгновенно все сметаем.

Преподаватели тоже ходят в нашу столовую. И кто-то ест, как мы, все, а кто-то берет только чай. Среди них есть известные всему миру люди. Хотя не всегда это знаешь, ведь режиссеров и операторов мало кто знает в лицо.

Один из таких людей — самый главный режиссер в мире — вчера вошел в столовую, когда мы вовсю стучали ложками. Он взял только чай и сел за столик наискосок.

Я видела, что он смотрит на меня. Чай он не пил, а только помешивал ложечкой в стакане. И сидел нога на ногу. Я посмотрела прямо ему в глаза. И он сказал резким, скрипучим, очень слышным голосом:

— Девочка, подойди сюда.

Вся столовая перестала есть.

Я подошла к нему.

— Сядь, — сказал он.

Я села.

— Скажи что-нибудь.

— Что?

— Спроси, сколько времени.

— "Скажите, пожалуйста…"

Я говорила так тихо, что он поднес ладонь к уху.

Вынул из кармана ручку, блокнот. Выдрал из блокнота листок, написал несколько слов и передал мне.

— Не опаздывай.

Вдруг улыбнулся. Встал. И ушел.

Очень неприятный, скрипучий голос. Но глаза властные, я люблю такие глаза.

И вот я оказалась в квартире у самого главного режиссера в мире на читке киносценария.

Полы — как ледяное зеркало. Окно в большом зале сплошное, во всю стену. Этаж высокий, и, если подойти к окну, видна вся Москва, ты — как птица паришь.

Я не опоздала, но автор, который сам хотел читать свой сценарий, опаздывал. Мужчины курили. Их я никого не знала. За роялем сидела актриса, которую я видела в фильмах, когда была маленькой девочкой. Крышка была открыта, но актриса не играла. Она мне показалась совсем старой старухой с прямой, как доска, спиной и крашенными красной краской волосами. Она была как грустный клоун после представления и очень меня напугала. Но мне все время хотелось на нее смотреть. Я встала у окна, но в стороне от мужчин, так, чтобы видеть ее.

Хозяин сидел в просторном кожаном кресле. В комнате беспорядочно стояло множество стульев на тонких гнутых ножках, штук двадцать. Сизый дым курильщиков растворялся в воздухе без следа.

После долгого ожидания, звонка в дверь, каких-то разговоров в прихожей в комнату вошел человек. Все оживились, стали рассаживаться. Я спряталась за черную штору.

Это был тот самый человек, который угостил меня шоколадкой в "Елисеевском". Я его узнала тут же, хотя он вошел без шляпы и плаща, бритый. И я увидела, что он сутулый, кривоногий, лысоватый. И все-таки это был он.

Все время, пока он монотонно читал сценарий, я стояла за шторой. Режиссер сначала посматривал в мою сторону, а после перестал.

По мере чтения, себя не помня, я из-за шторы вышла. И, когда автор закончил и поднял голову, он сразу меня увидел. Ошеломленный, он встал.

— Что? — проскрипел следивший за всеми, как хищная птица, режиссер. — Здорово? Прямо как на нее роль написана.

— Да я ведь на нее и писал, — севшим голосом сказала автор. — Точнее даже — ее.



<Не датир.>


Моя героиня — Катя — работает в больнице медсестрой. У нее все очень ловко получается: и перевязки, и уколы. Один больной, который безумно боится уколов, от одного ее появления успокаивается и перестает бояться. С этого и начинается вся история.

В палате для тяжелобольных лежит старик, и все знают, что он скоро умрет. Он просит Катю принести из его дома старые фотографии. Хочет посмотреть напоследок. Он дает Кате ключ от своей комнаты. Старик живет в коммуналке.

Соседи толпятся и смотрят, как Катя открывает дверь старика. Как она входит, как снимает со стенки фотографии, как заворачивает их в газету и причет в сумочку. Одна из соседок — очень противная тетка — говорит своему мужу, что у них взрослая дочь и все права на стариковскую комнату и что обои они обязательно переклеят. Она льстивым голосом спрашивает Катю, много ли еще старику осталось жить. "Много", — говорит Катя.

Среди соседей мы видим симпатичного парня, который ни о чем Катю не спрашивает. Он вообще появляется только на одну секундочку, привлеченный шумом.

Жадными глазами смотрит на парня дочь противной тетки, статная, красивая, властная. Ольга. Держится она ото всех в стороне, ни во что не вмешивается, но за всем наблюдает.

У Кати очень долгий рабочий день. Во время него она выкраивает минутку побыть со стариком. Старик рассказывает, кто изображен на фотографиях. Он оживляется. Рассказывает что-то смешное, только чтобы увидеть Катину улыбку.

Хотя дежурство закончилось, Катя еще сидит некоторое время у постели больной девочки, которая без Кати никогда не засыпает. Катя рассказывает ей сказку. Смотрит на спящую девочку. Тихо встает и уходит.

Когда она выходит из больницы, со скамейки поднимается человек. Это парень из коммунальной квартиры — сосед старика. Он говорит, что у него два билета на самый последний сеанс и что они еще могут успеть. Зовут его — Сережа.

Успевают в самую последнюю секунду. Пробираются. Усаживаются.

Фильм идет. Сережа видит, что Катя спит. Он будит ее в конце фильма.

Ночью они гуляют по Москве. Сережа рассказывает, о чем фильм. Рассказывает о себе. Он — инженер-конструктор, но что конструирует, не говорит. На рассвете провожает Катю. Она живет в общежитии.

Днем Катя сидит за учебниками. Сережа — наблюдает за испытаниями военных самолетов, которые он конструирует. Вой и грохот.

Сережа заходит в больницу, навещает старика, который из умирающего превращается в выздоравливающего. Старик оживлен расцветающей на его глазах любовью. Как-то раз он говорит Кате, что хочет чего-нибудь вкусненького, вроде соленых огурцов с картошкой. И все очень рады, что он захотел чего-нибудь вкусненького, захотел жить.

В один прекрасный день Катя и Сережа убираются в стариковской комнате, вешают на стенки фотографии. В этот день старика выписывают. Злобная тетка-соседка шипит в ухо своему противному мужу, что все равно долго старик не протянет. Ее шип слышит Катя и говорит, что старик не умрет никогда, потому что скоро советские люди будут бессмертны, будет открыта вакцина против смерти. Но плохим людям эта вакцина не поможет.

Соседкина дочь Ольга в комнату не заглядывает, но она все слышит из кухни, где варит в большой кастрюле суп.

Как-то раз в воскресный день Сережа торопится на свидание с Катей. Встреча — у Большого театра. Он бреется, душится одеколоном, надевает чистую рубашку, чистит башмаки. Дверь в его комнате нараспашку. Сережа носится из комнаты в кухню, из кухни в ванную… Кричит громкоговоритель. Женщины стирают, готовят, дети мешаются под ногами. Несколько ребят у старика в комнате. У них шахматный матч. Старик выигрывает.

Ольга заходит в раскрытую комнату Сережи, видит разбросанные вещи, книги, на стене на гвоздике — ключ.

Наконец Сережа готов. Он еще раз глядится в зеркало.

Он не может найти ключ, гвоздик пуст, и комната остается открытой.

Он выскакивает из подъезда. К подъезду подкатывает черная машина. Из нее выпрыгивает военный в ремнях, берет под козырек, что-то говорит. Сережа идет к машине. Из окна кухни на него смотрит Ольга. В это время по громкоговорителю объявляют о войне с Финляндией.

Катя ждет у Большого театра.

Сережу мчат к полигону, над которым на бреющем ноет самолет…

Прождав часа два, Катя, принаряженная, в белом воротничке, в туфлях на каблуках, медленно уходит от Большого.

Она подходит к подъезду, где живет Сережа, смотрит вверх на его окно. Ольга смотрит на нее из окна своей комнаты. Катя берется за ручку подъездной двери, Ольга выбегает из комнаты. Ее мать в это время гладит, отец — читает газету. Мать кричит: "Оля, ты куда?" — но дверь за Ольгой уже захлопнулась.

Катя входит в квартиру. Женщины вешают в кухне белье. Коридор пуст. Катя подходит к двери парня. Стучит. Сильнее. Дверь приотворяется. Катя входит. В постели парня лежит голая Ольга. Катю она нисколько не пугается. Одеялом закрывается не спеша. И говорит Кате приветливо: "Здравствуй. Ты к Сереже? Он в магазин побежал. Я чего-то мороженого захотела".

Не помня себя, Катя идет по солнечной улице. Лицо ее ужасно.

На другой день она заходит в кабинет к главврачу и подает ему заявление с просьбой послать ее медсестрой в Финляндию, на войну. "Да как же мы без тебя?! — восклицает главный врач. — Меня больные убьют, если я тебя отпущу".

На войне от маленькой хрупкой Кати большая польза. Она вытаскивает раненых из-под обстрела, огромных мужиков, в мороз, по снегу. Перевязывает под вой снарядов. Когда она входит в лазарет, лица светлеют. Она пишет солдатам письма под диктовку, поет им песни, рассказывает истории из книг, как помнит.

"Здравствуй, Катя. Что же такое случилось? Я ничего не понимаю. Где ты? Почему не отвечаешь на письма?.." Карандаш замирает. Карандаш в руке Сережи. Сережа — в землянке, на войне, в Финляндии. Он — лейтенант. "Тревога!" — врывается солдат. Сережа бросает карандаш, хватает со стола летный шлем.

Он бежит за солдатом к самолету. Ревут моторы, крутятся пропеллеры, земля встает дыбом от взрывов. Самолет взлетает.

В небе. Идет на врага. Бьет из пулеметов. Враг отвечает. Сережа ранен. Самолет дымит. Идет на таран. Сосны смягчают падение.

"Сестра, в операционную!" Катя бежит на зов. На стол кладут раненого. Это Сережа.

И вот он сидит на крыльце лазарета с перебинтованными головой и рукой. Все очень мирно. Иногда только проревет самолет. Снег упадет с сосны. Катя идет с ведрами, полными воды. Сережа встает ей навстречу. Он хочет взять у нее одно ведро, но Катя не дает. "Тебе нельзя еще тяжести!" Но он все-таки отбирает ведро. Идет за ней по тропинке к лазарету, поднимается за ней на крыльцо, входит в дом, идет по коридору к печке, на которой — чугунный котел. В него Катя опрокидывает свое ведро, затем — Сережино. Поворачивается. Сережа к ней наклоняется и целует. "Сережа". Катя закрывает глаза.

Грузовик, в который забираются выздоровевшие бойцы.

Катя и Сережа стоят и молчат. Сережа в полной форме, в ремнях, с оружием. Все уже в грузовике, ждут только его. Он — смотрит на Катю. "Напишешь?" — "Напишу". — "Дождешься?" — "Дождусь". — "Не забудешь?" — "Не забуду". — "Если не забудешь, буду жив!" Гудит грузовик. Сережа отступает от Кати. Бежит. Тянутся руки, помогают ему взобраться. "Сережа!" — кричит Катя. Машет ему рукой в варежке.

Все.

Я записала сценарий так, как запомнила. Без подробностей. Самое важное. Так, как вчера рассказала автору. Он вдруг попросил. Он сказал, что хочет понять, как запомнилась мне история. Если я что-то перепутаю или выдумаю, не важно. Он даже может изменить из-за меня сценарий. Мы сидели в углу на студии, на нас никто не обращал внимания, он курил и слушал меня, опустив голову.
<Не датир.>

Актера, который будет играть Сережу, еще не нашли. Актриса с красными волосами будет играть противную соседку. Мне кажется, что я ничего не смогу сыграть, ничего. Я заболею от страха.

Забыла написать, что после самого первого чтения у режиссера на квартире было еще обсуждение. Сидевшие на стульях мужчины сказали, что старика надо сделать старым большевиком, объяснить, что моя Катя — сирота, про Сережу объяснить, что он сначала был рабочим, а потом уже выучился на конструктора. Голую Ольгу показывать нельзя. Но я в своем пересказе ничего этого делать не стала. Еще они тогда сказали: сомнительно, чтобы конструктор военных самолетов жил в коммуналке, так, что в его комнату любой может войти. И что его отпустили на войну; конструкторами так просто не бросаются. В конце концов решили оставить как есть, авось не придерутся.



<Не датир.>


Сегодня я училась делать уколы. И мне сказали, что из меня выйдет отличная медсестра. У меня хорошие руки и правильный душевный настрой. И больные не сомневаются, что я настоящая медсестра. На самом деле никаких способностей к медицине у меня нет, но я чувствую себя Катей, у которой есть способности. И еще чувствую, что все идет в моей жизни так, как надо. Правда, пока нет съемок, а съемок я боюсь. Боюсь, что включат прожектора, скажут "мотор", а я онемею, ослепну и застыну статуей.



<Не датир.>


Я встречаюсь с автором. Осень еще теплая, дождей нет, и мы ходим по улицам. Но чаще всего идем в Сокольники или в Парк культуры. Он покупает мне мороженое. Многие аттракционы уже закрыты. Мы заходим в дальние аллеи, сидим, разговариваем. Листья падают. Это совсем не похоже на ухаживание. Он старше меня лет на двадцать. Но не в этом дело. Хотя он в меня влюблен. Но не в меня все-таки, а в ту Катю, которая из меня как-то вышла. И он, глядя на меня, видит ее. И о ней со мной говорит. Даже не затем, чтобы я лучше поняла образ, а затем, что ему хочется о ней со мной поговорить.

Он очень странный человек. Очень разный. То бритый, то не бритый. То красивый, то уродливый. То разговорчивый, то молчаливый. Он женат, но тоже как-то чудно. То забудет, как его жену зовут, а то вдруг начинает мне рассказывать о ее детстве.

Режиссеру пока не до меня. Ищет других актеров, художника-постановщика, пишет режиссерский сценарий. Пробы со мной снимать не стал, сказал, что пробы не нужны. А вдруг ошибся? Вдруг нужны?

Я ничего не написала маме про то, что буду сниматься в кино. Девочки в институте, конечно, знают. Но я ухожу от вопросов. Я вообще как-то замкнулась. Я не представляю себе, какой должен быть Сережа, как вообще все должно быть. Да, забыла сказать, что все-таки пересказала сценарий немного по-своему. Но автор не сказал, что я переменила, сказал только, что ему это понравилось и он переделает в сценарии по-моему. Как я ни просила, так и не выдал, что.



<Не датир.>


Все уже готово для съемок. Нет только Сережи.



<Не датир.>


Я повсюду готова его увидеть. Я, как охотник, все время настороже. Ребята в институте, ребята на улице, в магазинах… Неужели его нигде нет на свете? Тогда и фильма не будет. Из известных актеров никто не годится. Режиссер объявил, что будут сниматься начальные сцены в больнице и сцены на войне, где Сережи нет.



<Не датир.>


Сегодня был первый съемочный день. Поначалу я не могла забыть о камере. Но так как все надо было делать по-настоящему — разговаривать с больными, колоть уколы, перевязывать, давать лекарства, — я взяла себя в руки. Говорят, что нам долго не давали разрешения снимать настоящих больных. Но больным, по-моему, нравится. Отвлечение все-таки.

Но на самом деле мне трудно написать о первом съемочном дне. Все было как-то чудно. Я что-то делала. Потом мне говорили: "Пройди вот так по коридору. Остановись в дверном проеме. Улыбнись. Сядь на стул. Возьми за руку девочку. Поправь одеяло". Лучше выходило, когда я забывала о съемках и без всяких подсказок садилась на стул, брала девочку за руку, улыбалась.

Я осталась собой недовольна и очень устала. В перерыве старик, который играл старика, угостил меня домашним пирожком с капустой. Он старый актер, всю жизнь был актером. Мальчишкой удрал с бродячим театром, ездил с ним по России. Он меня успокоил: "Все хорошо получается, я вижу". Опытный человек, будем надеяться, что прав. Снятый материал проявят завтра.

Как бы то ни было, фильм запущен.



<Не датир.>


Его нашла я! Все предопределено в моей жизни.

Сегодня утром, когда я чистила зубы, еще полусонная, я вдруг вспомнила, что видела его накануне. Где? Когда? В какое мгновение? Я осторожно, боясь вспугнуть воспоминание, дочистила зубы, умылась. Слава Богу, что никого больше не было в туалете в такую рань.

Я стала прокручивать вчерашний день. Что было с утра да что было после. Вернулась в комнату. Девочки спали. Я заправила постель. Оделась. До студии я собиралась идти пешком.

И трамваи меня обгоняли со звоном.

Раннее осеннее утро. Окраина Москвы. Заводские гудки. Надо же, только вчера был день, а сегодня я его уже не помню целиком. И уже на проходной студии я вдруг осознала, где и как его видела. Это было как чудо.

Режиссер работал с оператором. Обычно я не мешаюсь, но тут не могла удержаться. Потом я за ним бежала по коридору в кабинет нашей группы. Он звонил по телефону ассистенту и говорил резким скрипучим голосом, будто отдавал приказы по артиллерийской наводке: "В одиннадцать. Нет, номер она не помнит. Что он делал? Курил. Ничего, мы попробуем. Попытка не пытка".



<Не датир.>


Мой Сережа сидел в машине у станции Яуза. Машина была умытая, и сам он был за чистым стеклом свежий, молодой, ясноглазый.

Спец по внешней торговле не захотел расставаться со своим шофером ни на денечек. Пришлось обращаться к наркому. И это при том, что никто не знал, как шофер будет выглядеть на экране. Только я была уверена, что он — Сережа. Но теперь все позади: пробы, уговоры, наше с ним знакомство, приглядывание, чтение сцен по ролям. Мы ужасно подходим друг другу. В этом, правда, что-то ужасное — мистика.



<Не датир.>


Но мы не подошли бы друг другу, если бы не Катя с Сережей.



<Не датир.>


Почти все уже снято, все сцены, все дубли. Осень. Зима. Музыка написана. Скоро я уже буду не нужна этому фильму, другие люди будут с ним возиться, другими людьми будет командовать скрипучий режиссер.

Мне страшно, мне пусто… Мне кажется, что я уеду назад, к маме, спрячусь, как будто я тут ни при чем и никакого отношения не имею к этой Кате. Буду, как прежде, читать маме хорошие книжки по вечерам.



<Не датир.>


Премьера назначена.



Комментарий публикатора

Дневниковые записи прерываются надолго. Возобновляются они в конце 1970-х годов. Это записи о любви к Иисусу, Деве Марии, Святой Блуднице; о любви к советской родине. Они сумбурны и выдают душевное нездоровье автора. Мы не находим нужным их приводить.

Судьба актрисы известна.

Тот единственный фильм, в котором она снялась и за который была удостоена Сталинской премии, увидела она в начале Отечественной войны в военном госпитале в эвакуации.

Для раненых устроили киносеанс прямо в фойе. Натянули белую простыню вместо экрана. Погасили свет, включили кинопроектор… Раненые мальчишки все были влюблены в Катю, в каждое ее движение, в ее голос, в слова, которые ее голос произносил, в худенькие пальчики худенькой руки, которую оператор давал крупным планом.

То ли женщина, то ли ребенок, то ли человек, то ли ангел. Окна были плотно затянуты — светомаскировка, — и можно было забыть, что там снаружи — день или ночь.

Про войну только нельзя было забыть. И в фильме про Катю война была, разлучница. И никто уже не помнил, что в фильме она — финская, а сейчас и за окнами, и в палатах, и в коридорах, и в глазах каждого человека — Отечественная. Одно — война. И актриса, сыгравшая Катю, была среди раненых, с забинтованной головой. Только нос, глаза и рот были открыты. И ползли слухи, что ранили ее на войне, что была она, как Катя, медсестрой, что она и есть Катя. И все ждали и спрашивали главврача, когда же снимут с лица ее бинты, когда же можно будет его, живое, увидеть.

Но увидеть пришлось лицо другое, чужое, изуродованное косыми шрамами.

Актриса едва не погибла в автомобильной катастрофе. Сыгравший Сережу шофер уцелел и пошел добровольцем на войну, хотя и была у него броня от спеца по Внешторгу.

Врач успокаивал молоденькую актрису, говорил, что рубцы хоть отчасти рассосутся, а в кино такой накладывают грим, что и лица не видно.

Мать приехала, звала домой, на Север, в тихий городок. Рассказывала новости. Андрюша тоже ушел на войну и там пропал без вести.

— У всех горе, — успокаивала мать. — Терпи.

Говорила строго:

— Я тебя и такой люблю. И парень найдется, какой полюбит. Вот только бы с войны вернулся.

И она поехала за матерью, как маленькая девочка или как старушка, покорно. И там она доживала свой век, в материнском доме, позабыв, что была актрисой. Будто и памяти лишилась в автокатастрофе, не только лица.

Но люди говорят другое. Говорят, что никуда она из Москвы за матерью не уезжала, что уже под конец войны, когда грохотали салюты Победы, познакомилась она с важным английским дипломатом, полюбившим безумно русскую Катю из фильма и страстно пожелавшим, чтобы актриса вернула свой прежний облик, стала Катей во плоти, его Катей.

Он взял ее замуж, увез с собой, чтобы тамошние врачи-колдуны совершили чудо.

Актриса лежала в клинике. Моросили унылые английские дожди. Безнадежно.

Ребеночек родился, мальчик. Но она не была ему рада. Ничему не была рада. Все опостылело. Потянуло домой. Пошла в наше посольство, ей вернули гражданство. Сына дипломат не отдал, прятал, пока она не выехала из страны.

Говорят, что она работала в провинциальных театрах. Вернулась в Москву. Дублировала на студии им. Горького актрис в зарубежных фильмах. Ее голосом говорили в России Джульетта Мазина, Моника Витти, Анна Маньяни…

К концу жизни помешалась. В полутемной комнате перед зеркалами разыгрывала спектакли, обращалась к своему отражению, как к партнеру, писала для этих своих представлений пьесы.

Но это все — ложь, слухи.