РОМАН С ПИСЬМАМИ

Я из тех людей, кто страдает, оттого что не верит ни в одну из гипотез происхождения и закона жизни, ни в научную, ни в антинаучную. Мои мозги не в состоянии постичь закон жизни, вот в чем дело. Я гляжу на свои пальцы или на буквы в письме, написанном за девяносто лет до моего рождения, и мне кажется, что черные завитки на бумаге — это жилы, и по ним бежит кровь. Человек ушел в эти черные знаки. Мысль не новая, и дело не в ней, а в чувстве, с которым я разбираю почерк.

Григорий Бутковский. Он студент, медик, в городе Юрьеве, у него нет денег, ему уже есть нечего, и из дома выйти стыдно, такая ветхая одежда.

Сидит Гриша в темном холодном доме без свечей, а на дворе зима, дрожит Гриша и ждет почтовый перевод. Напрасно. Вернется письмо. Мне не по себе, как будто я могу Грише помочь, войти в его дом с сумкой, — а в сумке докторская, и пряники медовые, и красное вино «Старый Арбат», и свечи белые, парафиновые.

Знаю, читала в чужом конспекте по философии (тоже хитрый был почерк) — время необратимо, только вперед можно, только по течению, но и вперед течения нельзя. Тогда почему мне кажется, что это мне письмо, мне лично? Потому что я его распечатала. Гриша заклеил, а я распечатала через девяносто лет. Пишу на полях инвентарный номер простым карандашом, прячу в конверт.

Двадцатого декабря тринадцатого года Григорий Бутковский получил третью открытку из Африки от Дмитрия Ц. (фамилию я не смогла разобрать). Ц. писал карандашом, сухо, коротко и тускло. Открытки же выбирал яркие, цветные, с пальмами и верблюдами, гробницами и фараонами.

Я так и вижу голодного Гришу с пестрой открыткой в руках. Он гладит ее, любуется, как ребенок, и грезит. В Юрьеве — тьма, зима, собаки воют. И в Москве тьма, и я — грежу.

Ц. писал Грише вплоть до восемнадцатого года, и всегда в таком роде: сухо, коротко и скучно. И всегда на чем-то занятном. Из армии, к примеру, на особых листках с картинками из солдатской жизни — «на привале» или «в карауле» — в конвертах с прокладочками из прозрачной бумаги. Хрустели прокладочки в наших руках, улыбались бравые солдаты.

Иногда Ц. вложит в письмо любопытную вырезку из газеты: из Невы выловили писателя, желавшего на собственном опыте узнать, что чувствует идущий на дно.

Для матери Гриша был вечный должник. Во-первых, она его родила, во-вторых, вырастила. Такой долг оплатить невозможно.

«Ты хоть письма с марками отправляй, — пишет мать, — почтальон не дает письмо, пока я не заплачу за марку. Вот в другой раз не возьму твое письмо».

Любила Гришу сестренка Шеля, Рашель. Я от нее заразилась корью. Это была открытка с самодельной акварельной картинкой (тогда выпускались специальные, пустые открытки) — синее небо, зеленая полоска земли, три желтых цыпленка. На обороте написано с наклоном влево, что все хорошо и французский нравится. И что надо непременно вымыть руки после этой открытки, «потому что я болею корью и открытку держу заразными руками». Не знаю, как Гриша, но я руки вымыть позабыла.

Через месяц Шеля прислала хорошенький синий домик с палисадником. И мы с Гришей долго глядели в пустые окошки с красными наличниками. И время шло, и моя электричка вместе с ним, а Грише спешить было некуда в своем Юрьеве. Может быть, он достал дров и в этот вечер сидел в тепле, как в синем домике бывало.

Егорова Нина служила на книжном складе «Наука». В семнадцатом году она писала, что встречаться незачем, названия книг на латыни и о толпе на улице, как это страшно, страшно и весело.

Есть такой образ — старик-летописец. Сидит в келье, за толстыми каменными стенами текут времена, он пишет их на бумагу. Мы с Гришей немногим от этого старика отличаемся, мы — читаем.

В последнем, за восемнадцатый год, письме Ц. сказал, что из дому не выходит, сидит и перечитывает старые письма и глядит на старые фотографии, потому что в будущем все темно и ничего нет, кроме прошлого.