Дни неотличимы один от другого,
Прошлое — ошибка памяти.
Вы знаете, как трудно бывает объяснить доктору свое физическое самочувствие. Слова путают даже тебя самого и рождают совсем другое ощущение. Как же можно объяснить — передать — более тонкие вещи, эмоции, мысли? Проблема эта давно волнует людей, они пытаются ее разрешить, отлично сознавая неразрешимость. Я в их числе.

Первое, что мне хочется, это сразу начать с объяснений: как я себя чувствую, да где у меня болит, хотя уже по оыту знаю, что это худший способ. Начать лучше всего с чего-нибудь другого, с описания природы, к примеру, или интересного типа в электричке. И тогда, когда ты делаешь вид, что тебя вовсе не интересует собственное самочувствие, оно вдруг сказывается и находит выражение во всем, и в описании природы тоже. Таков закон этого странного мира. Но соблазн велик, и я начну все-таки с объяснений, авось не испорчу, в конце концов, никто не знает законов этого мира до последней точки.

Итак, самое главное, постоянное, хотя я и не всегда его помню, ощущение — я участвую в спектакле. Я знаю древность сопоставления жизни и театра, но мне все же кажется, мое ощущение имеет оттенок, еще никем не высказанный. Во-первых, я чувствую себя не актером, а человеком, которого по ошибке затащили на сцену. Во-вторых, мне все время хочется вспомнить, кто же я на самом деле. Если бы я чувствовал себя актером, я бы отдавался игре весь. Настоящий актер не помнит домашних дел; я тоже не помню, но силюсь вспомнить.

Мое ощущение жизни определяет мою жизнь.

Предисловие, кажется, затянулось, и пора приступить к описанию природы.

Место, куда отправили меня работать по окончании института, давно, в 1986 го-ду — в прошлом веке! — место это было довольно близко от Москвы, а в то же время в кошмарной дали, как в пропасти. Уж очень долго добираться.

Было тихое зимнее утро. Метро только что открылось, и я ехал к первой электричке на Киевский. По утрам у меня бывает самое бодрое и ясное состояние, даже зрение лучше по утрам. Я чувствую в себе силу и почти всегда не умею эту силу израсходовать, она сама идет на убыль к обеду. Часам к трем пополудни у меня обычно скверное расположение духа.

В те времена подземный мир был однообразен и чист, никакой рекламы, никаких нищих. Вежливые милиционеры отвечали на все вопросы. И на вокзале была чистота, все выскоблено. Я спустился по лесенке и купил билет. В тот год и в тот час возле Киевского было пусто и просторно.

Утро, собственно, еще не начиналось, еще стояла зимняя ночь, лунная и морозная. Одет я был не по погоде, и, слава Богу, в электричке оказалось тепло. Я выбрал совсем пустой, безлюдный вагон, уселся прямо над горячей печкой, вынул книжку, вытянул ноги, и скоро поезд тронулся и понес меня, укачивая, как младенца.

Оттого что путь мой начался в столь ранний час, когда настроение на подъеме, казалось, все предвещает чудесный поворот в моей жизни. Да, ощущение у меня было прямо праздничное, и луна светила так ярко, и мерцали снега, а под ними темнели леса, и то грохотали, а то как будто замирали колеса, и электричка летела. И ехал я на печке, как сказочный Иванушка, тезка мой.

Часа через два стало светать. Платформы, у которых мы останавливались, были все в снегу, в пристанционных домишках горел уже свет, из труб шел дым. В вагон входили пассажиры. Они ехали в Калугу. Через два с половиной часа, не дочитав третьей главы, я собрался выходить.

Мне показалось, что мороз усилился. Я спрыгнул с платформы и поспешил к станции. Снег так скрипел под ногами, что я даже остановился. Место было возвышенное, и я увидел всю станцию: площадь, домишки с огородами, близкий лес. У автостанции по черной ледяной дорожке катались ребятишки. Автобусов не было.

Оказалось, их не будет еще два часа.

В зале ожидания гудели чугунные батареи. К бачку с водой была прикована железная кружка, из которой я побрезговал пить. Несмотря на батареи, я замерз. Скорее всего, от голода. Я сидел спиной к горячему чугуну, закрыв глаза, и слышал, как шелестит газета в руках майора и как чиркает его спичка. Майор был небрит, глаза его смотрели тускло. И звездочки на погонах, и пуговицы на длинной шинели, и сапоги — все смотрело тускло. Даже огонь его спички. Как выглядели другие ожидающие, я не знал. Они подошли, когда я уже закрыл глаза.

В маленьком автобусе я очутился прямо за майором, колени упирались в его сиденье. Окошки заросли инеем, пахло бензином. Путь предстоял долгий.

Мотор гудел, как в реактивном самолете. Дыханием и теплым пальцем я протопил в инее дырочку. Она быстро заледенела, но осталась прозрачной. Как в волшебном фонаре, я видел картины зимнего леса, белых полей, деревень с антеннами на крышах. Автобус останавливался часто. Отворял двери, и люди выбирались на морозный искрящийся воздух. Никто не садился. Девочка лет шести оглянулась, когда автобус тронулся, и помахала. По-моему, мне.

После этой остановки в нашем автобусе остались только военные и я, не считая, конечно, шофера. Майор передо мной дремал. Опущенная его голова покачивалась.

Мы въехали в такой лес, которого я никогда прежде не видал, даже в кино. Из деревьев я различал темные ели, сосны и березы. Тонкие молодые стволы берез были согнуты дугами. Почему я не мог видеть такого леса в кино? Потому что ни в каком кино невозможно так долго, часами, показывать лес. Впечатление производила именно величина этого леса, безбрежность. Автобус наш на узкой дороге был маленьким, как сухая сосновая иголка.

Через полтора часа заглох мотор. Майор проснулся, поправил шапку, оглянулся. Я тоже попал в поле его зрения. Впрочем, его глаза на мне не задержались.

Шофер возился с мотором. Мужчины стояли и смотрели. Майор отошел к лесу и закурил. Я тоже выбрался на воздух. Мороз отпустил. Воздух стоял неподвижно. Смеркалось. Майор докурил третью сигарету и бросил ее в снег. Шофер выпрямился.

— Придется пешком.

Мы шли цепочкой по узкой колее, пробитой колесами редких здесь машин. Каркала невидимая мне ворона. Вдруг с высокой ветки обрушивался пласт снега, и я замирал, на секунду, на шаг отставая от людей. Смеркалось, и я боялся отстать еще больше. Я шел прямо за серой спиной шофера, за мной уже никого не было. Если бы я упал, никто бы не заметил, никто бы меня не хватился. Я шел с тяжелой сумкой на плече, совершенно потеряв ощущение реальности времени и пространства.

Была уже ночь, когда я увидел странное явление: белый каменный шар висел в пустоте неба, крохотные сигнальные огни освещали его купол. Никто не удивился шару.

Через несколько шагов перед нами открылась поляна, освещенные прожекторами бетонный забор с колючей проволокой поверху, железные запертые ворота с красными звездами, пропускной пункт, часовой с автоматом через плечо на крыльце. Один из прожекторов вращался, и луч его ослепил нас. За этой стеной было место будущей моей работы.

Огромный с темными стеклами «икарус» довез нас до жилья по выложенной бетонными плитами короткой дороге. Здесь тоже была стена и часовой с автоматом у входа, но никакого каменного шара в небе, за воротами — обыкновенные блочные пятиэтажки.

В гостинице не было горячей воды. Дежурная по этажу выдала мне серое постельное белье и ключ. Я вскипятил электрический чайник, выпил кипятку из казенного граненого стакана и уснул на казенной постели. Я уже шесть лет, как спал на казенных постелях.

Надо сказать, мне понравилось новое место моей жизни. Во-первых, я получал хорошие деньги. Во-вторых, мог дышать свежим воздухом сколько угодно, а легкие у меня были слабые. В-третьих, в офицерской столовой хорошо кормили. В-четвертых, я был один в комнате, а в выходные дни гостиница пустела. Наконец, начальником моим оказался человек флегматичный и знающий. По возрасту он годился мне в отцы, пережил блокаду в Ленинграде. Он был инвалид детства, прихрамывал и обладал поэтому замечательной инвалидной машиной, на которой уезжал в Москву к семье каждую пятницу. Он оценил мою исполнительность и не контролировал жестко выполнение задачи, лишь раз в неделю просматривал отладочные распечатки. Во время работы мы почти не разговаривали за нашими компьютерами.

С работы мы с Вячеславом Михайловичем, как правило, шли пешком по бетонным, всегда очищенным от снега плитам. Пропускали «икарус» и шли. Вячеслав Михайлович любил прогулки и, несмотря на хромоту, не уставал. Только в самый мороз или вьюгу мы садились в автобус. Вячеслав Михайлович говорил, что летом заходит прямо в лес и набирает грибов, затем сушит в плите на общей гостиничной кухне и вот, в пятницу, приезжает домой и ест из тех летних грибов суп. Мы и в зимний лес заходили, но недалеко и ненадолго, слишком глубок был снег.

В первый же вечер после ужина Вячеслав Михайлович провел меня по городку и показал магазины и клуб. Каждую неделю привозили новый фильм, в буфете давали пиво, а на втором этаже работала библиотека. Вячеслав Михайлович спросил, люблю ли я читать, и повел меня знакомить с библиотекаршей.

В школе, в поликлинике, в магазинах (продукты и промтовары), в библиотеке, в столовой и в гостинице работали жены военных, многие — даже врачи! — не по специальности.

Библиотека представляла собой небольшое светлое помещение. За барьером стояли стеллажи, а перед барьером — несколько столов с подшивками газет, каталожные ящики и цветы на специальных подставках. Вячеслав Михайлович постучал по барьеру.

Восстановить точную последовательность событий невозможно. К примеру, я не помню, когда Вячеслав Михайлович рассказал мне о детективах, то ли по дороге из столовой в библиотеку, то ли когда мы пешком с ним шли через лес.

Я медлил, приноравливаясь к его хромому шагу. День стоял ясный, прозрачный и тихий.

— Веришь, что весна будет, — сказал Вячеслав Михайлович.

Некогда было останавливаться и любоваться ровными стволами сосен и синим небом, и легкими звериными следами на снегу, в который махнешь с тропинки — и провалишься с головой, с треском, сквозь наст. Режим работы, в общем, соблюдался строго. Был, правда, человек, не умеющий его соблюсти, человек-исключение, о котором позже. Он, собственно, главный герой моего повествования.

Вячеслав Михайлович говорил, что даже зимой, когда с его хромотой лес недоступен, ему здесь нескучно, он занимает себя детективами и размышлениями. Размышления тоже касаются детективов. Вячеслав Михайлович придумывает сюжетный ход, ни разу еще не бывший в ходу. Он именно так выразился.

— Хочется сочинить абсолютно оригинальный детектив.

Надо сказать, в те времена детективы издавали скупо, особенно зарубежные. В библиотеках за ними записывались в очередь. Историю жанра знал мало кто.

Вячеслав Михайлович сочинял свой детектив, как математическую задачу, правда вместо переменных действовали живые люди, но действовали по правилам. Он изложил мне некоторые соображения и замыслы и попросил на досуге тоже подумать на эту тему. За оригинальную идею он обещал сто рублей, приличные тогда деньги.

Отлично помню этот разговор, но не помню места и времени. Приблизитель-

но — начало знакомства. Помню, как Вячеслав Михайлович стучал по барьеру, но как вышла из-за стеллажей Валентина — не помню. Мой рассказ — это как бы реставрация. Утраченное не создается заново. Я лишь предполагаю, что должно было иметь место это, именно это. Именно эти слова были сказаны, во всяком случае, в создаваемой мной конструкции (ре-конструкции).

Предположим, Валентина вышла из-за стеллажей со стопкой книг. Тут же скрылась и вернулась уже с пустыми руками. Абсолютно точно, что сильного впечатления она на меня не произвела. Скромная, аккуратная женщина, приветливая со всеми, что нечасто бывало в советских учреждениях, даже в библиотеках. В общем, она располагала к себе.

— Вот, — сказал Вячеслав Михайлович, — позвольте вам представить Ивана Сергеевича, моего молодого коллегу. Детективов он у вас выпрашивать не станет, а что будет спрашивать, не знаю.

Она посмотрела на меня с улыбкой.

— Прежде Вячеслав Михайлович, — сказал я.

И она посмотрела на него с той же улыбкой.

Он передал ей книгу, обернутую в свежую газету (значит, откуда бы мы ни шли, в библиотеку вошли не сразу, а после гостиницы). Она достала формуляр и вычеркнула книгу, затем выложила на барьер несколько номеров потрепанного журнала. Кажется, это была «Наука и жизнь».

— Здесь детектив и фантастика вместе, — сказала она.

— Фантастику я не жалую, но ради детектива прочту. Спасибо, голубушка.

И тут же она повернулась ко мне с неизменной своей улыбкой. В те времена такая приветливость была редкостью не только в учреждениях. Не улыбнуться в ответ было невозможно.

— Мне, если можно, кого-нибудь из французских символистов.

Она растерялась.

— Конечно, если есть, можно, но я не знаю, есть ли. Я просто не знаю, кто такие французские символисты.

Она сказала это с сожалением.

— Вы можете пройти и сами посмотреть.

После Вячеслав Михайлович сказал мне, что первый раз увидел, что она кого-то допускает в свое книжное царство.

К книгам она относилась бережно, подклеивала, оборачивала, протирала пыль, защищала от солнца и сухости (расставляла у батареи полулитровые банки с водой), но читала мало. Кажется, у нее не было никакой специальности. Сразу после школы вышла замуж за офицера, увезшего ее в эту глухомань.

Я нашел Валери и Малларме. Вячеслав Михайлович говорил мне потом, что видел, как она читала книги, которые прочел я. Тогда я уже не удивлялся.
Пора рассказать о главном герое, точнее, жертве. Но сначала — подробности о моей работе.

Итак, глухой лес. За бетонной стеной — каменное здание без единого окна. Здание высокое, выше сосен, на крыше покоится каменный белый шар, и ночью, во тьме, кажется, что он висит в пустоте, будто планета, удивительно приблизившаяся к Земле. Этот каменный шар — антенна, связанная с искусственным спутником в космосе. Спутник фотографирует поверхность Земли. Наша задача — расшифровать сигнал, посылаемый спутником, то есть воссоздать изображение (примерно то же делаю я сейчас — воссоздаю). Думаю, то, что я рассказываю, не составляет и не составляло тайны для иностранных разведок. Разве что методы шифровки и дешифровки сигналов.

В работе участвовало множество людей, военных и гражданских, техников, программистов, математиков. Задача каждого была узко ограничена, настолько узко, что понять из этой щели общую картину было невозможно.

Мы предъявляли пропуска при входе на территорию, при входе в само здание и при выходе из здания и с территории. Коридоры были покрыты мягким линолеумом, стены выкрашены масляной краской. Их украшали плакаты и лозунги, рожденные еще в тридцатые годы: «Болтун — находка для шпиона», «У стен есть уши», «Язык твой — враг твой». Чтобы пройти в машинный зал, требовалось надеть тапочки и белый халат.

Рабочие записи велись в специальных общих тетрадях. Хранились они в сейфе, к которому имел доступ Вячеслав Михайлович — мой непосредственный начальник. Он выдавал мне мою тетрадь в начале смены и забирал в конце. Иногда я позволял себе в этой тетради посторонние записи. Замечания о погоде и даже о событиях. Вячеслав Михайлович был нелюбопытен, а кроме него, никто в сейф доступа не имел.

Я перелистал эту тетрадь, когда уже все произошло, и нашел запись о том совещании. Запись делает мою реконструкцию почти точной.

Совещание долго не начиналось. Полковник читал бумаги за своим большим столом. Мы все, человек около двадцати, сидели тихо. Иные поглядывали на часы.

— Это всегда так? — шепотом спросил я Вячеслава Михайловича. Я впервые был на совещании и не знал обычая.

— Нет. Мы просто ждем человека, довольно странного. Впрочем, сами увидите.

— Если дождемся, — прошептал молодой офицер, сидевший с нами рядом на жестком стуле.

Надо сказать, почти вся мебель на объекте, даже в начальственном кабинете, была, как и плакаты, из тридцатых годов. Жесткие прямые стулья с черной дерматиновой обивкой, массивные деревянные столы, черные лампы и черные тяжелые телефоны. Чем объяснить подобную сохранность старины, не знаю. Возможно, слишком накладно было завозить новую мебель.

Ожидание длилось.

— Это какой-то важный человек? — прошептал я.

— Работник хороший, — отвечал Вячеслав Михайлович.

Среди ожидающих был, между прочим, и тусклый майор. Никакой особенной роли в моем повествовании он не имеет, кроме той, что был как бы свидетелем моей жизни. Можно отыскать этого майора, спросить обо мне, и он подтвердит, что я был. Если жив и помнит.

Полковник читал, многие уже шептались. Я слышал что-то об обеде у Брусиловых, о разбитом стекле, о новых ботинках. Ботинки жали. Вдруг дверь распахнулась, и все смолкло.

Лет ему было под сорок. Все еще капитан. Взгляд казался то ли подслеповатым, то ли растерянным.

Он вошел, тихо притворил дверь и тихо прошел на свободное место у кондиционера. Туда никто не сел, потому что от кондиционера дуло. Этого человека я видел прежде в столовой. Он ел очень медленно, и товарищи по столу не стали его дожидаться. Как потом выяснилось, он вообще был человек медлительный и рассеянный. Мог, к примеру, в ясный летний день зайти в лес, сесть на пенек, закурить и засмотреться на дым, на колеблемую насекомым былинку, на трепетное пятно света. И просидеть так часа два, забыв не только работу, но и собственное имя. Мог он забыть дома фуражку и так явиться на службу. Говорили даже, что как-то раз он потерял пропуск и не мог выйти из здания. Трое суток провел в заключении, пока начальство не оформило бумаги. Спал прямо на столе, ел, что приносили товарищи, много работал, писал записки жене.

Работник — техник — он был хороший. Начальник в добрую минуту говорил даже: на вес золота. В этот раз он сказал, что лишит его выходных, и начал объяснять поставленную перед нами задачу. Опоздавший, казалось, не слушал, но вдруг задал толковый вопрос.

После совещания Вячеслав Михайлович подвел меня к нему и представил. Капитан обрадованно сжал мою руку.

— Я столько о вас слышал!

Из дверей вышел адъютант и позвал капитана к начальству.

— От кого и что он мог обо мне слышать? — спросил я Вячеслава Михайловича.

— Думаю, от Валентины. Библиотекарша — его жена.

— Да я видел ее три раза! И десятком слов не перемолвился!

— Не знаю, голубчик.

Два замечания:

Первое. Запись из той тетради я так же привожу по памяти, как и события.

Второе. Ключевые в данном повествовании события я не записывал.

Не помню, сколько прошло времени, но я ощутил, что оно прошло, потому что почувствовал — Новый год приближается. Именно так, все стоит и ждет, а он движется. В детстве кажется, что запаздывает, а уходит слишком быстро.

Я думал, что встречу Новый год один-одинешенек во всей гостинице, не считая дежурного администратора. Сяду в фойе перед телевизором и выпью один бутылку шампанского. Кажется, был последний выходной день перед Новым годом, когда я купил эту бутылку.

Продавщица, Галочка, была по специальности глазным врачом. Место в поликлинике оказалось занято, и хорошо, что нашлось место продавщицы, — Галочка не сумела бы сидеть дома. Часто прямо в магазине она давала врачебные советы.

С этой тяжелой бутылкой я, не заходя в гостиницу, отправился в столовую завтракать. По выходным в столовой почти не бывало народу, офицеры сидели дома и гражданские — дома, в своей Москве; только у меня дома не было.

Я взял омлет и можайское молоко. Сел в углу, лицом к залу. Я слышал, как по плацу идут солдаты и поют «Не плачь, девчонка». Под потолком, покачиваясь, висели серебряные гирлянды. Отворилась дверь, и вошел капитан. Он взял манную кашу, чай и бутерброд с сыром. Я тогда и не подумал, почему это капитан завтракает не дома.

Сел он так, что я его не видел. Мне тогда показалось, что он своими то ли подслеповатыми, то ли рассеянными глазами меня не заметил. Но сейчас я думаю, что меня, именно меня и только меня он и заметил, лишь вошел.

Темная бутылка с серебряным горлышком стояла на моем столе, солдаты маршировали по плацу, стояли на постах часовые, каменный шар связывал нас со всей вселенной. Как завершился наш завтрак, не помню.

Итак, пришла Новогодняя ночь, и я спустился в фойе с шампанским и казенным граненым стаканом. Лучшее кресло у батареи было занято. Капитан то ли смотрел телевизор, то ли дремал с открытыми глазами. Я сел в кресло рядом, поставил бутылку на пол. Я и в этот момент не задумался, почему капитан не дома встречает Новый год.

Минут за десять до полуночи я потянулся к бутылке и — почувствовал взгляд. Посмотрел в ответ и увидел, что глаза у капитана ясные.

— Давайте, — сказал я, — за встречу. Спросите у дежурной стакан.

— За встречу?

Он вернулся со стаканом, и мы уставились в телевизор, дожидаясь, когда ударят куранты.

Бой начался. Я выдернул пробку, разлил шампанское, и с последним ударом мы сдвинули стаканы.

— Холодное, — сказал капитан.

— Как должно.

Посмотрели, молча, в телевизор. Я долил стаканы до краев.

— Будем.

Он отпил и сказал:

— Интересно, что означает встретить Новый год с покойником?

— Что?

— Хотите, расскажу, как я вас убил?

Как ни странно, я все-таки военный, офицер, и у меня есть оружие. У меня есть даже ключ от оружейной. Как вы думаете, почему я — военный? Выбрал самый неподходящий для себя образ жизни, — форма, приказы, точность. Надеялся себя преодолеть и преодолел. Форму, приказы и точность. Я оказался сильнее всей этой машины, на моей стороне сама природа. Но вернемся к делу. Как оно происходило.

Представьте: объект, ночная смена, самая полночь, — у меня страсть к романтике. Вы сидите в своем белом халате, близко наклонившись к экрану. Вы очень близко наклоняетесь. Лицо — освещено экраном. Звонит черный телефон, он от вас справа. Вы поднимаете трубку.

— Срочно спуститесь в бункер А-16, приказ офицера Свиридова.

Вы человек исполнительный, тут же подымаетесь и идете.

Что такое бункер А-16? Глубокий каменный подвал. Свет ослепительный. Вы входите как будто прямо в июльский полдень. В бункере стою я. Передо мной — стол. В руке у меня пистолет. Пистолет наведен прямо на вас, вы только его и видите. Дверь за вашей спиной закрывается наглухо.

— Я вас не убью, — говорю я, — если вы исполните несколько нехитрых действий. Первое. Подойдите ко мне ближе.

Вы подходите.

— Прямо к столу.

Подходите.

— Опустите глаза.

Опускаете.

— Видите пистолет? Возьмите его. Осторожно, он заряжен. Отступите на несколько шагов. Наведите. Так. Чуть влево. Спокойнее. Стреляйте. Если вы не нажмете курок, я вас убью. На счет три. Раз-два.

Вы понимаете, что я выстрелю. Это не блеф. Нажмете вы на курок? Думаю, да.

И вот, предположим, утром вас находят. Вы ничего не можете доказать. Смертная казнь, решит суд. Ночь с трупом и смертная казнь. Ничего, да? Мне понравилось.

Он поднял стакан с выдохшимся шампанским.

— Так что Новый год встречают два покойника.

— В общем, мне тоже понравилось. Занятно. Но хотелось бы чуть больше подробностей.

— Почему вы не сможете ничего доказать?

— За что такое наказание. Чем я перед вами виноват?

— У вас голова не кружится? У меня всегда от шампанского… Я попробую. Только с чего начать? Я люблю, когда начинают издалека. Знаете, такой долгий путь к центру, к сути, построение лабиринта, в котором хочется заблудиться навсегда.

Ветер сметал снег с крыши. Да, тогда тоже была зима. Я читал письмо из дома.

«Сынок, я подружилась с женщиной на рынке…»

Мать торговала по осени грибами. Я помню рыжие лисички на дощатом прилавке. Дождь стучит по навесу, пахнет хвойным лесом. Леса у нас другие, чем здесь, здесь глухомань, а у нас лес прозрачный. Мы в нем странно заблудились однажды. Лет десять мне было, когда я уговорил мать взять меня на весь день в лес.

Встали затемно. Мать проверила, надел ли я шерстяные носки и майку под свитер. Вскипятила чайник на газовой плите в чулане, сварила два яйца всмятку. Мы позавтракали, поглядывая на часы с большим светлым циферблатом. В то время я уже сам умел их разбирать и чинить. Вышли мы в пять утра. Было тепло и влажно. Темно, но видны прозрачные облака в небе.

До леса мы ехали в рабочем поезде. Такие поезда еще до войны ходили по нашим дорогам, вся страна в них качалась, солдаты, беженцы, мужчины и женщины, дети и старики, живые и мертвые. Поезд останавливался часто, у каждой деревушки, подходившей к дороге. Мужчины уходили курить в тамбур, но воздух в вагоне все равно был дымный. Когда мы вышли наконец в Кондаково, я поразился тишине и просторному, начинавшему светлеть небу. Должно быть, рай действительно где-то там.

И вот мы, два маленьких человека, оказались под сенью неподвижного леса. Мать любила осенний лес, грибные запахи. В лесу она всегда улыбалась и не замечала своей улыбки.

Через час она увидела, что я потерял кепку и что в волосах у меня хвоинки и желтые семена трав. Она сказала:

— Эх ты, горюшко.

В лесу она никогда не злилась.

Не знаю почему, но я грибов не видел. Я просто шел за ней с корзиной, в которую она складывала светлые, в росе, лисички. Может быть, там были и другие грибы, но я помню только лисички. Корзина наполнялась, я чувствовал ее тяжесть.

Мы вышли на полянку. Был уже совсем светлый день. Мы устроили костерок у старого пня. Выпили воды из фляжек, съели по ломтю серого хлеба. Во всем был привкус леса.

— Часа через два повернем к станции, — сказала мать, — корзину теперь я понесу, а ты — рюкзачок.

Не помню, как я отстал от матери. Кажется, засмотрелся на бабочку, сложившую крылья. Я все ждал, что она их расправит и взлетит, но бабочка, видимо, уснула. Шишка упала с сосны, я очнулся. Матери не было. Я крикнул. Ничего в ответ.

Я знал, что лес наш прозрачный, небольшой, что, куда ни пойдешь, выйдешь к людям, к деревне, к железной дороге или проселочной.

— Не страшно, — сказал я сам себе. Хотя было так страшно, будто я один из людей остался на земле.

Я знал, что без компаса в лесу невозможно идти прямо, что человек делает большой круг, когда идет по лесу, но надеялся, что большой круг меня выведет.

Через сто шагов я останавливался, кричал «а-у!» и прислушивался. Шорох каждой капли был мне слышен. Сумерки поднимались от земли, как туман или вода, в которой я боялся задохнуться. Иногда мне казалось, что я слышу железную дорогу. Я бежал к ней и переставал слышать. Потом мне казалось, я слышу скрип ведер на коромысле, я бежал, но снова в тишину.

Когда сумерки затопили весь лес, я вышел к железной дороге. Я пошел вдоль насыпи, не зная куда, к Москве или к Уральским горам…

Ветер сметал снег с крыши…

— А лес?

— Отпустил меня лес, я же сказал. Правда, мне до сих пор кажется, что вышел я не туда.

Ветер сметал снег с крыши. Я читал письмо из дома.

«… Сынок, я подружилась с женщиной на рынке. В этом городе у нее живет мать. Непременно разыщи. Она старенькая, одинокая, ты ей поможешь что-нибудь — забор поправишь, дров наколешь. Она тебя покормит, пуговицу пришьет, тяжело тебе в армии без дома…»

Еще мать писала в каждом письме:

«Сынок, женись, чтобы у тебя, куда б военная судьба ни забросила, всегда дом был, без дома ты пропадешь».

Ветер сметал снег.

Я натянул ушанку поглубже, письмо спрятал в карман шинели. Хорошо, что у меня появилась цель, а то я не знал, что делать в увольнительный день, так бы и просидел у окна, глядя, как ветер сметает снег с крыши столовой.

Мать писала: «Домик этот маленький, одноэтажный, у реки, близко к железнодорожному мосту. Номер на нем не значится, но ты спроси. И еще — наличники его — зеленые».

Вы когда-нибудь думали, как отличается описание предмета от самого предмета? Часто соответствие видит только описатель.

Дома у реки были все купеческие, старинные, в два этажа. Улочки крутые, обледенелые, и все вели к реке, к мосту. За окошками домов то мелькала чья-то тень, то кошачьи глаза вспыхивали. Во дворах стояли снеговики с морковными почернелыми носами.

Несколько раз спускался я к реке, к самому мосту. От моста видны были все дома и нигде — зеленые наличники. Давно мне уже следовало спросить прохожего.

Я зашел в молочный магазин погреться. Продавщица за высокой стеклянной витриной протерла мраморный прилавок. Магазин был каменный, старинный.

— Чего тебе, солдатик? — спросила продавщица, хоть я был не солдатик, а курсант.

Я ответил.

— Валька! — крикнула продавщица, и из подсобки выглянула девочка лет шестнадцати. — Проводи.

Со мной это было впервые, когда вдруг стало хорошо только от того, что человек рядом. Эта девочка, Валя, шла со мной; я ее видел, я слышал ее дыхание и скрип снега под ее ногами, но даже если б я оглох и ослеп, я бы все равно знал, что она рядом.

Каким она меня увидела? Я был тогда похудее, чем сейчас. Нос красный от холода, лицо выбрито плохо, потому что всегда в полутьме брился и в спешке. Походка у меня была, конечно, не военная, никакой выправки. Я, наверно, походил на инженера-ополченца времен войны.

Мы встречались, ходили в кино, в дом с зелеными наличниками к старухе Лампии. Издали, от моста, наличники казались серыми. Я починил старухе телевизор и поправил забор к весне. Вале я помогал по физике и математике, я скучал без нее. Она варила мне сладкое какао, штопала перчатки, даже стригла. Я закончил училище, а она школу. Мы поженились, и я увез ее в эту глухомань. И все было хорошо, пока не появились вы.

— Я даже не разговаривал с ней ни разу! Нельзя же считать разговором: «Есть у вас "Белая гвардия"?»

— «Белую гвардию» моя бедная Валя читала два месяца. Она каждую вашу книгу читала.

— Будто я их написал!

— Она все хотела стать, как вы, получить от этих книг то же удовольствие, что вы получали. Войти в ваш мир, оглядеться. Но ваш мир оказался закрыт для нее; нет ни волшебного ключика, ни волшебного слова, и Вали моей прежней нет. Знаете, как может перемениться человек? Как будто исчезнуть. Мы исчезаем каждую секунду, исчезаем и появляемся, а иногда не появляемся, исчезаем, и все. И вот Валя исчезла, и все. Ее нет, мне скучно в доме с чужой женщиной, даже страшно. Бог с ней совсем, я ушел.


После Нового года я рассказал Вячеславу Михайловичу про убийство с двумя пистолетами.

— Конечно, нет полной уверенности, что этот ход еще никто не использовал, — сказал он, — но для меня это новый ход.

И выложил сто рублей. Не помню, на что я их потратил, особенно покупать в городке было нечего.