Холодно. Ветер в окна. Батареи чуть живы. Я надел свитер, в котором отец ходил на рыбалку, и подвернул рукава. Этот свитер я могу видеть совсем новым. Там у него другой оттенок, желтоватый, там все чуть желтоватое, как на картинах Вермеера, где синий и зеленый выгорели от постоянного свечения солнца.

Свитер пахнет дымом костров — до сих пор! — и папиными сигаретами. Я поставил чайник, а заварки нет, на дне жестянки только пыль. И сахара один кусочек остался. В холодильнике — банка сгущенки, я ее открыл и выпил кипяток со сгущенкой.

Когда прохожу под люстрой, она тихо — треньк. И когда включаю — треньк, и когда выключаю, точно спросонья. Когда-то под ней много людей сиживало за большим столом совсем в другом доме, и дым подымался к фиолетовому светящемуся шару. Я так курить и не выучился.

Если б я мог, никуда бы не выходил вовсе, сидел бы за тремя замками. Не глядел бы телевизор, не разворачивал газет, только папино кино бы смотрел, где он в новом свитере, в холщовых штанах летним ранним утром выходит. Вот там — да, там, в его кино, выходить не страшно никому. Нечего там бояться и некого.

Я у одного критика прочитал, что в папином кино всегда лето, бывают грозы, летние вечера очень долгие, люди, может быть, и не часто улыбаются, но умеют смеяться. И все конфликты в папиных фильмах — от любви.

Я тридцать лет смотрю папины фильмы, и даже больше, и все надеюсь, что, может быть, найдется еще один фильм, никому неизвестный, или хотя бы какой-нибудь замысел откроется, и я выучу наизусть каждое слово каждого человека оттуда. Но, к несчастью, я не там, а здесь.

Валентина Петровна узнала о смерти великого режиссера по радио, когда варила кофе. Бережно сняла с огня турочку, вылила в чашку, села перед ней и заплакала. Режиссер скоропостижно умер прямо на улице, хорошо, что при нем был паспорт. Ведущий сказал удивленно: я и не знал, что он был до сих пор жив. Когда Валентина Петровна успокоилась, кофе уже остыл.

Она написала заявление, где просила день за свой счет, отвезла на работу и поехала на кладбище.

Народу было мало: несколько официальных лиц, несколько поклонников и сын режиссера, совсем еще молодой человек. Валентина Петровна не подходила к гробу, стояла в отдалении и смотрела на совсем одинокого мальчика. Распоряжался всем высокий бритоголовый человек.

День был тихий, мартовский, и слышно было, как тает снег. Бритоголовый наклонился к мальчику, что-то ему сказал, затем взял под локоть и подвел к гробу. Мальчик долго стоял в тишине, глядя в гроб. Наклонился. Валентина Петровна знала, что мальчику должно быть не меньше двадцати, но выглядел он совсем ребенком. «Сирота», — пожалела Валентина Петровна.

Гроб заколотили, опустили в яму и засыпали сырой землей. «Через месяц здесь будет трава, — подумала Валентина Петровна, — а то и раньше». Чинно, узкой асфальтовой дорожкой отправились к выходу. Валентина Петровна позади всех. У ворот ждал автобус, сиденья в котором были, как в вагоне метро, по стенам.

Бритоголовый подсадил мальчика, но сам не вошел. И никто больше не шел в автобус. Поклонники стояли в стороне. Официальные лица исчезли. Мальчик смотрел из маленького окошка. И тут Валентина Петровна решилась и направилась к автобусу.

Она впервые очутилась в таком большом доме. Паркет казался тверже камня, будто время превратило дерево в камень. «А может быть, время все превращает в камень», — подумала Валентина Петровна.

В квартире было душно. Мальчик стоял в прихожей у стены, как будто в чужом доме.

— Раздевайся, — Валентина Петровна впервые к нему обратилась. Она сказала тихо и мягко, как человеку немного не в своем уме, и с тех пор всегда так к нему обращалась.

— Раздевайся, сынок, мой руки, я посмотрю, что в холодильнике. Надо помянуть отца.

Он послушался.

Она поставила варить картошку, напекла пресных блинов. Все это время он тихо и молча сидел в углу и следил за ней темно-серыми глазами. Она знала все фильмы его отца и считала, что лучших миров не создавал человек. За едой они поговорили об этих мирах, о вечном лете.

Валентина Петровна поняла, что без нее этот мальчик пропадет. Она жила одна, дочь ее была замужем в Америке, писала редко, денег вовсе не присылала — самой приходилось туго. Чем могла помочь Валентина Петровна бедному сироте?

Она разменяла его огромную квартиру на две, одну, в центре, сдала, чтобы ему было на что жить. Она приезжала к нему через день, готовила, убиралась, стирала, гуляла с ним по двору, следила, чтобы был здоров.

Часто они смотрели фильмы его отца, а после некоторое время молчали, приходили в себя (правда, мальчик так немного не в себе и оставался). Она следила за тем, чтобы вещи его отца были в полной сохранности, как в музее, и книги, и фиолетовый круглый шар над столом, и одежда, и фотографии, и машина. И за мальчиком следила, как за своеобразным музейным экспонатом.

Он бледнел с каждым днем, и Валентина Петровна пригласила знакомого врача на консультацию. Доктор посоветовал выезжать за город. И вот в теплые воскресные дни она садилась за руль стареньких аккуратных «жигулей». У Валентины Петровны у самой были когда-то, в лучшей жизни, «жигули», когда еще муж был жив, а летние вечера такие долгие...

Валентина Петровна возила мальчика в деревню, где когда-то была у нее дача, брала парное молоко. В сезон собирали землянику, сидели у костра на поляне до сумерек.

Шли годы. Валентина Петровна старилась.

Валентины Петровны нет уже пятый день. Я слаб и голоден, я боюсь, что Валентины Петровны нет уже навсегда и теперь я совсем, окончательно один. Умирать страшно. Я подошел к окну и смотрел в него долго.

Дом мой напоминает корабль, подводную лодку, где все щели забиты, замазаны, люки — задраены, вот только холод проникает, ему не нужны щели. Холод, он как страх, ему нужен только человек, а как до человека добраться, он сам знает. Уберечься нельзя.

Внизу стоит машина в брезентовом чехле, как военная техника на платформе с часовыми. В одном фильме отца есть такая платформа на ночной станции с прожекторами, проницающими тьму; и часовые стоят. Вдруг один подымает руку с горящим красным огнем — сигаретой.

Отец учил меня ее водить, и Валентина Петровна учила на проселочной тихой дороге. Самое главное — выйти, проехать в черном страшном лифте, добраться до машины и забраться внутрь, а там, внутри, можно включить и печку, и радио «Орфей». Броня не броня, но от холода я в ней огражден.

Если ехать прямо, прямо и прямо и только один раз, после моста, свернуть, я окажусь в районе моего детства. Там есть аптека, где нянька брала мне сладкий гематоген.

Что я люблю, так это аптеки, и старые и новые, но старые особенно, с деревянными, под толстым стеклом, витринами. Я люблю коробки с лекарствами, и запах лекарств, и их названия. Может быть, в аптеке я бы смог работать. Стоял бы за стеклянной загородкой в белом халате, а за мной — шкафчики с пузырьками и ампулами. В аптеке тихо, люди приходят не просто — утолить боль. Да, если что, пойду в аптеку. Латынь я помню.

Район, где я сейчас живу, не знаю совсем. Давно живу, семь лет, и ничего не знаю, соседей даже в лицо не помню.

Возле аптеки есть сирень, которая в самом любимом, самом длинном фильме моего отца сыграла столь важную роль; определила сюжет, как говорил отец. Она, конечно, состарилась, как все мы, но можно узнать, можно.

Я, хоть и в машину, оделся тепло, слишком легко простываю и не выздоравливаю потом долго, дышу ртом, как рыба. Цвета моя машина — темно-синего — совершенный Сезанн.

Больше всего в аптеке Нюша любила запахи и тихую чистоту. Она сама отстирывала свой рабочий хала - тик и белую шапочку, а ногти у Нюши были круглые и розовые, не от лака, а от природы.

Нюша проработала в угловой аптеке три года. Узнала завсегдатаев. Иным старушкам отпускала в долг и, бывало, прощала их копейки из жалости, хотя сама жила трудно.

Молодого человека, который приехал в аптеку на темно-синей старой машине, она посчитала очень больным. Она даже решила — ему недолго осталось, и была с ним особенно приветлива.

Он подошел к ней не сразу. Первым делом не спеша заглянул в стеклянные витрины, прочитал аннотации к коробкам и пузырькам. Попросил он аспирин и йод, в общем — самые обыкновенные лекарства, и, тем не менее, Нюша осталась уверена в его смертельной болезни.

Во-первых, лицо его было не просто бледное, а прозрачное и так гладко выбрито, что казалось детским. Белки глаз казались голубоватыми, а сами глаза меняли цвет от серого до зеленого, что свидетельствовало, по мнению Нюши, о состоянии здоровья молодого чело - века. Серый означал худшее.

Во-вторых, молодой человек имел неустойчивый голос, слабые пальцы и высокий лоб.

В-третьих, он был очень тепло одет и вздрагивал от сквозняков.

Кроме того, Нюше казалось, он человек необыкновенный — ученый, писатель или музыкант, а может быть, то и другое.

Голос был особенно слаб. Глаза, когда он наклонился и заглянул в окошечко, потемнели, а черные точки зрачков расширились в полумраке.

Нюша тоже наклонилась, чтобы расслышать молодого человека.

— Аспирин и йод, пожалуйста.

Звякнула мелочь. Нюша бережно, из рук в руки, передала пузырек.

Иод почему-то испугал Нюшу. Она почему-то представила, что там, за одеждой, тело молодого человека все в шрамах, как будто он попал в аварию или упал на стекло, и понадобился целый пузырек йода, чтобы обработать все порезы и ссадины.

— Спасибо.

Молодой человек отправился к выходу. Свободной рукой придержал дверь перед согбенной старушкой. Вышел. Через несколько секунд появился вновь. Темно-серые глаза смотрели так, будто утратили возможность видеть четко. Старушка взяла коробочку с сухой крапивой и, пересчитав два раза сдачу дрожащей рукой, отошла. Молодой человек заглянул в окошко и про - шептал:

— Наверно, мне надо позвонить.

Я первый раз оказался за кулисами аптеки.

Меня всегда поражает обыденность закулисной жизни, хотя уж кому, как не мне, это помнить. В реальной жизни я никогда не видел у матери такого лица, как на экране, светящегося невидимым излучением, вос - принимаемым не глазом, а другим каким-то чувством. В жизни, в моей жизни, это было лицо опухшее, пустое. Я и то любил лицо и это, но как два разных лица, а не одно. Голос отца, когда он говорил по телефону или выступал на радио, был низкий и богат интонациями, для дома у него был совсем другой голос, высокий, даже резкий, буквально резал слух. И потом, я видел, из чего делаются облака в кино.

Закулисье аптеки — это комнатка, длинная и узкая, с одним высоким окном в конце. Щели в окне заклеены пластырем, а между двумя рамами лежит вата в серебряных блестках — по-домашнему.

В противоположном, темном торце стоит на столике красный электрический чайник. У окна — другой стол, под клеенкой. За ним пьют чай с бутербродами и бесе - дуют. Запах аптеки смешан с запахом хлеба и сладких духов. Телефон — в темном углу возле чайника. Мне придвинули табуретку, и я сел. Я сказал, что не знаю, как позвонить в милицию, и мне набрали номер. Я взял трубку и сказал в нее, что у меня угнали машину, не прошло и десяти минут. И сам удивился, что не прошло еще десяти минут. Они спросили, что за машина и другие подробности. Я боялся заплакать.

— Скоро вы найдете машину? Долго мне ждать? Я без нее совсем не умею. Нет, я не инвалид.

Они сказали, что будущее и для них неизвестно. Затем я услышал гудки, понял, что все, и положил трубку.

Чайник закипел. Нюша подошла его забрать, и молодой человек поднял на нее беспомощные глаза. Будто у него ребенок потерялся, а не машина.

— Хотите чаю?

— Спасибо.

Он посидел еще некоторое время в темном углу, глядя, как Нюша и еще одна сотрудница пьют чай на фоне окна. Тихо поднялся и ушел. Когда Нюша вернулась к своему месту за прилавком, молодой человек сидел на скамеечке у выхода из аптеки и глядел сквозь витрину на улицу. Короткий зимний день подходил к концу, зажигались окошки и фонари, и в аптеке зажегся свет и отразился во всех витринах и пузырьках.

Отец привел меня сюда на экскурсию. Я долго не мог набраться храбрости и ступить на лестницу-чудесницу. Тетенька дежурная решила, что я приезжий, впервые в Москве. Тогда отец взял меня подмышки, приподнял и поставил на ступеньку. Он стоял рядом, а я держался за его брюки, а электрические светильники уплывали назад. Мы спускались к самому сердцу Земли!

Там оказалось чисто и прохладно и, кроме воя и гула поездов, не слышно ничьих голосов. Люди ходили чинно, как в музее. Отец объяснял мне смысл каменных барельефов и стеклянных витражей.

Кажется, мы провели целый день под землей, и с тех пор я туда не спускался. С тех пор и до того дня, когда угнали мою темно-синюю машину. Я все сидел и ждал, что вот-вот моя машина вернется, чудом или милицией.

Вечер настал, я все сидел и смотрел на то место, где она должна была быть. Я и представить боялся, что надо как-то добираться домой без нее через многие километры. Наконец дверь затворили, чтобы посетители больше не входили, и приглушили свет в отделах, и аптекарша моя сняла белую шапочку, и я понял, что пора уходить.

Тут я сообразил, что совершенно не помню, какая станция метро в моем районе. Я быстро подошел к окошечку, наклонился и спросил. Аптекарша подумала, велела мне подождать, ушла, вернулась и назвала метро. Она смотрела на меня жалостливо, как на душевнобольного. Я не представляю, как она живет, как устроен ее дом, ее закулисная жизнь.

Я поблагодарил ее.

Мы шли по переходу, в центре которого лежал человек в мокрой одежде. Наверное, это был мертвый. Все его видели, но никто на него не смотрел.

Было жутко стать вдруг частью этой огромной толпы, подчиниться ритму ее. Лица возле меня возникали фантастические. Старухи с сумками на колесах мчались вперед, торговцы газетами стояли вдоль каменных стен, бродячий пес бежал, опустив голову. Все боялись прикосновения нищего.

Я так ослабел от перехода со станции на станцию, что присел на широкую скамью и пропустил несколько поездов. Я сообразил, что еще не скоро решусь выбраться из дома за чем-нибудь, если вообще доберусь до дома, и что надо купить еду в запас, кое -какие деньги у меня еще оставались. В переходе я взял хлеб, печенье, чай, сахар, кофе, новую зубную щетку. На улице меня поразила пустота. Вымерший город, точно воздух его непригоден для дыхания и жители скрываются в домах и под землей, куда подается искусственный воздух.

Я впервые шел пешком этой улицей, из автомобиля она казалась совсем другой. Я поравнялся с компанией мальчиков с горящими точками папирос. Мальчики примолкли, когда я проходил. Это было очень страшно, слышать их молчание.

До дому я добрался жив и невредим и сразу, не выпив чаю и не умывшись, лег спать. Только замки проверил.

Утром разобрал пакет с покупками. Иод хотел убрать в аптечку — она у меня в кухне, — отворил дверцу и увидел непочатый пузырек. Как я мог забыть? Что с моей памятью? Сколько мне лет? Я обратился к зеркалу, как к самому честному свидетелю. Ей- богу, я был уверен, что увижу старика.

Даже после ухода родителей я не чувствовал себя таким покинутым и беззащитным. На сколько мне хватит еды? Когда я теперь увижу тихий район моего детства? Когда решусь войти в толпу в подземелье?

Я выпил чаю и съел одно печенье. Я составил реестр того, что у меня есть, и рассчитал, что при строгой экономии мне хватит на две недели, может быть, еще пару дней выдержу. За окном стояло серое небо. Я лег на диван и поставил самый любимый фильм моего отца, тот, который он сам больше всего любил, а я так и не смог угадать — почему.

Лето. Летние вечера, загород, история любви, все как во всех его фильмах (даже войну он снимал так, без выстрелов, только сообщения информбюро и отсутствие лучших мужчин; женщины в его войне не воевали, ждали). В этом фильме был мотив, до сих пор популярный. Он предварял появление героя. Герой в самом конце погибал, а мотив все-таки оставался, и это всегда волновало меня.

Я погасил экран и долго лежал в полумраке, и прямоугольник окна темнел. Я думал, как решусь выйти через две недели, а вышел на другой день.

Следователь был очень молод. Он не привык еще к своему кабинету в одноэтажном каменном здании, бывшим когда-то давно купеческим домом. Ему казалось неправильным, нелепым, что из окна слышны крики ребятишек — рядом был детский сад. Он всегда закрывал жалюзи на этом окне, чтобы никто его не раз - глядел оттуда. Другое окно смотрело во двор с гаражами, и слышался лай пса, давным-давно прибившегося к милиции. Пес был бестолковый и ничего не умел, даже подать лапу.

Молодой человек опоздал на полчаса и тут же за опоздание извинился. На предложение снять куртку он сказал: ничего, я так. И сел на указанный стул против следователя. Довольно долгое время следователь не начинал разговор, перебирая на столе бумаги. За это время посетитель успел отдышаться, — а он вошел, задыхаясь, — и осмотреться. Он даже успел согреться и распутать свой шарф. Лицо его из розового после улицы становилось бледным.

— Что ж, Александр Александрович, — произнес следователь мягко.

Собака залаяла, и следователь вновь замолчал, чтобы сгустить тишину.

— Меня вот какой вопрос мучил, — он так сказал, как будто давнишнему знакомому. — С чего это понадобилось преступнику угонять именно вашу машину? Ведь это не БМВ последней модели, а давнишние «жигули». Вообще-то машины так долго не живут.

— Обращение было хорошее.

— Я понял. Вы заперли машину?

— Должен был. Я не уверен, потому что в последнее время стал забывать некоторые самые простые вещи.

— Сколько вам лет?

— Тридцать. То есть тридцать три. Видите, все время забываю, что уже тридцать три. А может быть, больше? Надо в паспорте посмотреть.

— Ваш паспорт у меня.

Следователь включил настольную лампу и попросил посетителя закрыть жалюзи второго, на двор глядящего окна. Молодой человек замешкался, но встал и поручение исполнил. И они оказались в полутьме. И свет лампы направлен был в стол, отделяя их друг от друга, делая совсем невидимыми. Атмосфера располагала к откровенности.

— Вам тридцать три года, и у вас знаменитая фамилия. Вы родственник?..

— Да. Да, я сын знаменитых родителей, и рожден не просто так, а с умыслом, вернее, с расчетом. Было учтено положение звезд, а в те времена большинством людей значение звезд было забыто. Только не моими родителями. По всем расчетам я должен был стать выдающимся существом, и по звездам, и по генам. И поначалу я даже оправдывал ожидания: я писал стихи, рисовал, играл на скрипке, а чтобы играть на скрипке, надо иметь абсолютный слух. Кроме того, я разбирался в математике, в девять лет я с интересом прочитал учебник физики за десятый класс и спросил, что там дальше. Я играл в шахматы, читал по-английски и по-французски. Я хорошо двигался, танцевал. У меня был не сильный, но трогательный голос. При всем этом я никогда не задавался, как говорили в моем детстве. Все мои выдающиеся способности и сейчас при мне.

— Удивительно, обычно гении выходят без всяких расчетов.

— Я не гений. Мои способности при мне без движения.

— У вас дети есть?

— Нет.

Следователь встал, подошел к окну, приподнял планку жалюзи и заглянул в щель.

— Между прочим, ваша машина здесь, во дворе стоит.

Пес встретил их лаем. Темно-синяя машина стояла у гаража вся в грязи. Следователь распахнул дверцу со стороны шофера, и молодой человек заглянул в кабину. Ветровое стекло было разбито, на сиденье темнели пятна. Молодой человек на них уставился.

— Это кровь, — сказал следователь.

— Чья?

В руке следователя оказался снимок, в который молодой человек с ужасом заглянул. Он увидел мужчину, живого и даже улыбающегося.

— Он бежал от убийцы в вашей машине, но не убежал. Стреляли в лоб, как видите. На сороковом километре Ярославского шоссе пуля его настигла.

Следователь убрал фотокарточку. Шоферы в темной глубине распахнутого настежь гаража беззлобно матерились, пес выслеживал воробья, по черному льду летел снежок.

— Ваша машина?

— Да.

— Забирайте

— Прямо сейчас?

— Конечно.

— Там кровь.

— Что ж поделаешь.

— Я не смогу, — тихо сказал молодой человек. — Я больше не смогу ей пользоваться.

Следователь внимательно посмотрел на молодого человека.

— Где вы работаете?

— Нигде.

— На что живете?

— Не знаю.

— Удивительное вы существо, вроде инопланетянина.

— Вечера на моей планете долгие.