Старушка смотрела телевизор, медсестра читала в кресле. Я сосредоточилась и позабыла о них. Архив был в двух картонных коробках. Сценарии, заявки, монтажные листы, заметки, дикторские тексты — рабочие материалы по фильмам. Их я разложила быстро. Накануне съездила в библиотеку Союза, выписала фильмографию, так что — без проблем. Договора, почетные грамоты, записные книжки, удостоверения. Письма — любимое чтение. Не слишком много, двести шестнадцать, считая открытки.

Едва я принялась за раскладку писем, по телевизору что-то взорвали, завыли сирены, закричали люди, и я поднялась убавить звук. Старушка глядела в экран зачарованно. Медсестра дремала. Я убрала звук чуть-чуть, но телевизор смолк совершенно. И погас. Я понажимала кнопки, потрогала провода — он не оживал. Старушка все так же зачарованно смотрела в мертвый экран, медсестра спала. Я решила: вот и славно, поработаю в тишине. Но старушка вдруг посмотрела на меня. Я пишу "старушка", а не "старуха", потому что старухой ее не назовешь. Маленькая, чистенькая, глаза прозрачные, голос тихий, вежливый. Как будто бы и не совсем настоящая, кукольная.

Посмотрела на меня и сказала:

— Здравствуйте.

Хотя мы уже, конечно, здоровались.

— Здравствуйте, — ответила я.

— Вы ко мне?

— Да. В общем и целом. Я архив ваш разбираю. Я в музее работаю.

— Простите, — прервала она меня и потянулась к телефонному аппарату, он стоял на тумбочке.

Сняла трубку. И посмотрела на нее оторопело. "Ту-ту-ту", — бубнила трубка в ее руке.

Нахмурилась и положила трубку на место.

Доброжелательно взглянула на меня.

— Здравствуйте, — сказала.

— Здравствуйте, — я ответила. А что тут еще скажешь?

— Вы ко мне?

— Да.

— Простите. — Потянулась опять к телефону.

Сняла трубку. Услышала "ту-ту-ту". Нахмурилась. Положила трубку на место, взглянула на меня, поздоровалась.

В общем, ходили мы с ней по кругу вокруг этой трубки, а медсестра мирно спала в покойном кресле.

Когда в очередной раз старушка со мной поздоровалась, я ответила свое "здравствуйте" и подошла к медсестре, тряхнула ее за плечо. Она проснулась и посмотрела на меня ошалело.

— Что-то у нас не то, — сказала я. — Во-первых, телевизор сломался.

Медсестра увидела тукающую в руке старушки трубку и сказала ласково:

— А не пойти ли нам погулять? Погода хорошая.

Вышло чудо, старушка ее услышала и посмотрела в окно, за которым и правда стоял чудесный день, солнечный и морозный, и слышно было сквозь стекло, как дробно стучит дятел.

Медсестра помогла старушке одеться, оделась сама, сказала мне важно, что не может оставить меня тут одну, таковы правила.

Они пошли гулять, а я в столовую. Было начало первого.



Коридор там долгий, по обе стороны — двери комнат, горят светильники под потолком. Я шла и чувствовала себя, как во сне, когда логика реальности нарушена. Я сообразила, что не слышу своих шагов. И, хотя было тому простое объяснение, — в коридоре, во всю его немалую длину, лежал ковер, — ощущение сна, ирреальности не оставляло. Как будто бы дом, коридором которого я шла, уже не существовал. Огромный дом, отлично устроенный, чисто убранный, но мало уже заселенный. Жители его исчезали, и он вместе с ними исчезал, уходил в прошлое. Я не только собственных шагов не слышала, я вообще не слышала жизни. За дверями стояла тишина. Хотя бы какой-то звук! Наверно, все уже комнаты стояли пустые.

Коридор повернул к лифту, и я спустилась на первый этаж, к столовой.

Лет тридцать назад она была бы полна. Голоса бы гудели, громыхала посуда. Но сегодня во всем большом зале я увидела лишь двух посетителей — старика и молодого человека. Наверно, старик здесь доживал, а молодой человек его навещал. Он наблюдал, как медленно ест старик. Как медленно исчезает, растворяется в вечности. Пахло кофе. Отлично, — подумала я, — кофе — это отлично.

Девушка на раздаче посоветовала грибной суп. Почему бы и нет. И кофе в белой чашке. Вполне земная, не призрачная еда.

Я выбрала место у большого окна, оно смотрело в сосновый парк.

Стучал дятел, солнце сияло, лежали на снегу синие тени. И не верилось, что за оградой парка черная бесснежная дорога. И климат там другой, за оградой, и календарь. А здесь и звука этой дороги не слышно. Я ела суп и смотрела на заснеженный парк. На расчищенной дорожке — ни одного человечьего следа. Возможно, люди, которые прошли по ней, не оставляют следов? Возможно, здесь никто не оставляет следов. И даже гости вроде меня. И вот на этой белой чашке нет отпечатков моих пальцев.

Меня отвлекли голоса.

У раздачи я увидела знакомого, еще два года назад мы учились вместе. Я ничего не знала, что с ним было в эти два года, отчего он оказался вдруг в этом престарелом доме. По разговору с девушкой на раздаче я угадала, что он здесь не впервые. Она говорила: вам как всегда, пожарские? А он отвечал: что-то уже поднадоело. — Тогда что? — А что посоветуете? — У нас пельмени все хвалят. — Все-все? — Ни разу не было недовольных.

И, когда он отошел от кассы со своими пельменями и кружкой чая, я подняла высоко руку и помахала ему. Костя, вот как его звали.

Мы обнялись, расцеловались и так обрадовались встрече, будто были лучшими друзьями, хотя в институте едва водили знакомство. Я спросила, что он тут делает. Но он сказал, что сначала поест, а потом уж, как в русских сказках принято, будет ответ держать.

— Здесь надо мгновенно все съедать, зал огромный, холодный, еда остывает в пять секунд.

И он принялся за пельмени.

— Ты прямо голодными глазами на меня смотришь. Хочешь? Бери.

— Да нет, я суп только что съела. Просто рада тебя видеть, потому и смотрю. Хотя и очень странно тебя здесь видеть.

— Странно, но радостно.

— Ну да.

— Мне тоже. Будто за границей два эмигранта встретились.

— Да, точно. Типа того. В тыща девятьсот двадцатом примерно году. В Париже.

— А ничего пельмени, кстати. Попробуй.

— Ладно.

— И рассказывай, чего ты тут делаешь.

— Да ничего особенного. Вкусные, правда.

— Они здесь хорошо готовят, и раньше прекрасно готовили, держат марку.

— Ну, раньше-то сюда было не попасть. А сейчас старики доживают. Я, собственно, по этому поводу. Я ведь в музее работаю. Приехала за архивом. Разбираю, что взять, что оставить.

— Знаменитость какая?

— Да нет, режиссер документального кино. Режиссерша.

Пельмени он доел. Отпил чаю.

— Ну, а я здесь по знакомству снимаю комнатушку, пишу сценарий, пятый вариант. Лет через сто какой-нибудь музейный работник, вроде тебя, возьмет мои листочки и спрячет в долгий ящик.

— Для начала пронумерует простым карандашом, поставит инвентарный номер, напишет аннотацию. А потом уж и спрячет.

— А что обычно пишут в аннотации?

— Краткое содержание. И сведения о фильме, который был по сценарию поставлен. Название, год выхода, режиссер, студия.

— А если не был поставлен?

— Так и пишем: не был поставлен. Или: фильм не сохранился. Если не сохранился. Интересно, что про твой напишут?

— Фильм не сохранился. Определенно.

— Почему так?

— Чтобы осталась только легенда. Только восторженные отклики современников. Чтобы никаких разочарований новейших зрителей, только сожаления, только греза. Никаких интерпретаций, никаких новых смыслов.

— Но сценарий-то останется. Будут судить по нему.

— Вот пусть и судят — по нему. Могут даже еще один фильм снять. Слава богу, я не увижу.

— Но есть надежда, что снимут? Я имею в виду сейчас.

— Не знаю. Аванс я получил. Отрабатываю. А о чем твоя режиссерша кино снимала?

— О чем велели, о том и снимала. Про металлургический завод. Или химкомбинат. Про стройки социализма и передовиков производства.

— А что она за человек?

— Приятный человек. Хотя она сейчас немножко в маразме. Вроде бы, она есть, а вроде бы, ее и нет давно. Единственное, что ее здесь держит, телефонный звонок. Она должна кому-то позвонить. Только не помнит, кому. А какой она была прежде, я не знаю. Письма могут сказать, но я до них едва добралась.

— Завтра еще будешь здесь? Значит, в обед встретимся. Расскажешь про письма.



В некотором роде они оказались уникальными.

Обычно в архиве скапливаются письма других. А в ее архиве были в основном ее же письма. Она писала домой из экспедиций. Писала матери и сыну. И подруге Тане.

Был уже вечер. Солнце ушло из парка. Медсестра включила мне настольную лампу и предложила чаю. Старушка раскладывала пасьянс за особым круглым столом, он был из ее прежнего дома. Это разрешалось — привозить свою обстановку.

Книги. Настольная лампа. Особый круглый столик. Диван, на котором старушка видела свои сны, старый цветной телевизор, который сломался от одного моего прикосновения. Все это было ее, прежнее. И кружки, из которых мы пили чай.

Медсестра пила чай вприкуску. Так пила чай моя бабушка. И если не было у нее кускового сахара, пила вприкуску с сахаром-песком, — набирала в ложку из блюдечка, брала в рот, запивала.

— Подруга ее умерла, — сказала медсестра. — Жила одиноко, архив завещала этой подруге.

— Это не ей она порывалась звонить сегодня?

— Не знаю. Все может быть. В каком она времени живет? О чем думает? Я не знаю.

— А может быть, сыну? Он ведь уже взрослый.

— Может, и сыну. Он иногда здесь появляется. Она его не узнает.

— А часто она так звонить порывается?

— Время от времени.

— Может, стоит убрать отсюда телефон?

— Действительно. И как мы не догадались.

Медсестра смотрела на меня иронично.

— Что? Уже убирали? И что?

— А вы попробуйте. Проведите эксперимент. Вы же научный работник, верно?

Мне хотелось узнать, что будет, так что я оставила чашку с недопитым чаем, тихо встала, подошла к тумбочке возле телевизора. К телефонному аппарату из прошлой жизни. Старушка на меня внимания не обращала, вся была поглощена пасьянсом, он у нее никак не складывался. Я совершенно бесшумно вынула вилку из розетки, взяла аппарат и вынесла его за дверь, в коридор, поставила прямо на пол, на беззвучный ковер. Вернулась в комнату.

Старушка по-прежнему была занята пасьянсом. Я вернулась за стол и допила простывший чай. Медсестра долила себе еще кипятку. Карта выскользнула из руки старушки и спланировала на пол. Она встала за картой. Глаза ее остановились на опустевшей тумбочке.

— А где телефон? — спросила старушка растерянно и обернулась к нам.

Медсестра молчала.

— Где телефон? — спросила старушка. — Где телефон? Где телефон?

Она переводила глаза с меня на медсестру, с медсестры на меня.

— Где телефон?

— Лучше верните, — сказала медсестра, — она не остановится.

Я поставила аппарат на место, и старушка тут же сняла трубку. Трубка молчала в ее руке. Я подключила телефон, и трубка заговорила свое "ту-ту-ту". Старушка подержала ее и растерянно опустила на рычаг. Посмотрела на меня светлыми детскими глазами. Только что проснувшимися.

— Простите, вы ко мне?

— Нет.

Старушка смотрела удивленно.

— Я так, я…

— Простите, — остановила она меня, — мне нужно позвонить.

Сняла трубку.

"Ту-ту-ту", — сказала трубка.

"Тут-тут-тут", — послышалось мне.

Медсестра подошла тем временем. Взяла старушку за руку. Сказала твердо:

— А сейчас мы пойдем пить чай.

И вынула из ослабевшей руки трубку.

Она вела старушку к столу и приговаривала:

— И печенье нам к чаю принесли, курабье "Бакинское", только здесь у нас еще и пекут такое курабье, а чай мы заварим свежий, ароматный.

Старушка пила чай за круглым столом, медсестра сидела возле нее с кроссвордом, а я выложила письма в хронологическом порядке и принялась за чтение.

Трем людям: матери, ребенку, подруге. Из одного того же места. В одно и то же время. Это походило на "Расемон". С той только разницей, что рассказчик был один. В "Расемоне" четыре рассказчика. Они описывают одно происшествие. Но их описания не совпадают. Не оттого, что у них разные точки зрения на событие. Не оттого, что истина относительна. Просто каждый из рассказчиков врет. Говорит не то, что видел, а то, что хотел бы видеть. Вернее, то, как хотел бы выглядеть. Приукрашивает свою собственную роль. Опускает неприятные для себя подробности.

В моем случае автор писем рассказывала разным людям как бы разные истории. Рисовала подходящий собеседнику мир. Ничего удивительного. Не все, что расскажешь подружке, стоит знать семилетнему мальчику. Чтобы не быть голословной, приведу несколько посланий.

Итак, год тысяча девятьсот семьдесят четвертый. Небольшой промышленный город в Центральной России.
23 августа

Здравствуй, дорогая мамочка!

Мы живем в гостинице. Условия хорошие. С желудком у меня все в порядке. Обедаем в заводской столовой, очень недурно, всегда свежая сметана, хлеб очень вкусный, гречка или перловка на второе. Город небольшой, если сравнивать с Москвой. Много еще одноэтажных домов. В этом году полно яблок, отдают даже задаром, так что привезу здешней антоновки.

Как твое здоровье? Гуляй побольше.

Привет тете Варе.

Целую.



23 августа

Танечка, это ужасно. Я не спала ночь. Проснулась от чесотки, включила свет. Я столько клопов не видела даже у нас в общаге. Из-под обоев они лезли, из матраса, не знаю. Я села на стул. Но и на стуле в этой комнате мне сидеть противно. Душа, как ты понимаешь, нет. Раковина с холодной водой и туалет — в конце коридора. Я оделась. Очень боялась, что клопы уже в одежде. Отряхивала, оглядывала. Оделась, вышла в коридор и ходила до утра по коридору, а с утра — съемки. К дежурной подходила — бесполезно. Сказала, что травили неделю назад. Дихлофосом пахнет, это правда.

Думаю сегодня же снять комнату. Дежурная дала адрес. Дом одноэтажный, с участком, там все такие. Рядом маневровая горка, это, конечно, тоже не самое удачное соседство, переговоры диспетчерские, гудки, но все лучше, чем клопы. Удобств там тоже, конечно, нет в доме. Кроме электричества, никаких чудес. Но дежурная сказала, что чисто и банька есть в огороде, хозяйка протопит, если что. И даже готовить будет. Рискну. Сегодня же после съемок.

Ты там не грусти, подруга. Все образуется. Тебе надо к морю, развеяться. Хочешь, съездим вместе в сентябре.

Матушке моей не проговорись о клоповнике, порви лучше письмо сразу, как прочтешь.

Целую тебя в обе щечки,

К.



27 августа

Здравствуй, Петенька!

Живу я здесь хорошо. Вот только по тебе скучаю. Так и вижу твои карие глазки. Смотри, чтобы глядели весело.

Здесь совсем не похоже на Москву, сынок.

Дом маленький, на самой окраине. И кажется, что это окраина всего мира, особенно ночью. Я лежу в постели на терраске. У дяди Володи терраска на даче, помнишь? Мы там все чай пили. И здесь терраска. На ночь я раскладываю раскладушку и сплю. Пахнет сухими травами. Хозяйка этого маленького дома собирает травы и сушит, пучки висят под потолком, прямо надо мной. Она обещала дать траву, от которой у тебя перестанут болеть зубки.

Здесь в доме живет серый кот. Он всегда молчит, не говорит ни мур, ни мяу. И никто не слышит, как он ходит, появляется из воздуха. Хозяйка говорит, что ему двадцать лет. Это все равно, что сто пятьдесят для человека. Повидал жизнь.

Прежде чем уснуть, я мысленно разговариваю с тобой. Кричит тепловоз. Здесь они обитают недалеко, я их не вижу, но слышу. По ночам. Они тоскуют. Им хочется уехать куда-то в другое место, далеко-далеко-далеко.

Ну вот, мой дорогой, завтра мне рано вставать, поедем на завод снимать, как работают большие станки без людей. Но люди нужны. Починить, поправить. Люди управляют. Будем снимать, как там все устроено. Потом это покажут в кинотеатре, мы с тобой пойдем и посмотрим. И мамина фамилия будет в титрах.

Слушайся бабушку, ешь хорошо, делай зарядку. Привет Мишутке и Ванечке.

Целую тебя, мой родненький.

Твоя мама.



5 сентября

Танечка, съемки затягиваются. Слово-то какое: затягиваются. Как петля на шее. Я бы ничего, но без Петьки скучаю. А так здесь нормально. Хозяйка варит мне щи да кашу, я оставляю деньги. Попросила топленое молоко. Она купила на рынке, поставила в печь, и я пила вечером. Коричневое. Лучше, чем крем-брюле. Но вообще, конечно, места здесь тоскливые. Не хотелось бы навсегда здесь остаться, не дай бог. Особенно как представлю позднюю осень — грязь непролазная, ночь, и тепловоз вдруг кричит. Если не знать, что тепловоз, так и невесть что подумаешь. Чья-то душа тоскует. Просит покоя.

Завод огромный. Весь городок на него работает. Моя хозяйка говорит, что земля от завода стала другая, вода другая, воздух другой. Ну, это она вряд ли ошибается. Воздух прямо пахнет химией. Когда ветер от завода. И в воде, конечно, полно гадости, и в земле. Но ничего. Ем из здешнего сада яблоки и нахваливаю. Хозяйка говорит, что даже в лесу за линией трава отравлена. По траве не скажешь, растет и растет, выглядит неплохо, но она говорит, что свойства меняются. Собирает травы для лекарств, от своей бабки переняла науку. Но говорит, что уже нельзя так сборы составлять, как раньше. Другие свойства трав. Тем не менее, люди к ней ходят за здоровьем. И мне сняла головную боль.



10 сентября

Мамочка, здравствуй, моя дорогая!

Немного мы здесь задерживаемся.

Погода стоит отличная. Прошли дожди, и полезли грибы. Лес здесь за линией. Я ходила с соседкой в выходной день. Принесли маслят. Хозяйка нажарила с картошкой. Прекрасно. Я попросила ее закрутить пару банок для тебя. Так что, мамочка, и ты попробуешь.

Дом чудесный, деревянный, сплю, как в детстве на нашей даче.

Из гостиницы было дальше до завода, приходилось ждать автобус, а здесь хожу пешком. Плату за постой мне компенсируют, не волнуйся.

Как Петенька? Не много ли сидит перед телевизором? Почитай ему перед сном Андерсена, он любит грустные истории.

Еще неделя, и я вернусь. Сдадим фильм, уйду в отпуск, увезу Петю к морю. Там и в октябре прекрасно.

Так что, мама, волноваться тебе не о чем. Условия у меня здесь самые лучшие, со здоровьем все хорошо. К тому же скоро увидимся!

Целую тебя, родная.



11 сентября

Таня, я не знаю, что делать. Кирилл запил. Обещали прислать другого оператора, ждем. Будем переснимать интервью с директором, так как все запорото. Директор злится. Пошли дожди, крыша на терраске потекла. Хозяйка расстроилась, но не из-за меня, а из-за трав. Перевесила их в кухню, поближе к печке. Обещала поговорить с соседом, чтоб залатал крышу. Я купила бутылку для него.

Готовит она однообразно: картошка, капуста. Мясо только на рынке. Только воскресным утром, до восьми. После восьми уже пустые прилавки. Четыре с полтиной кило. Так что я стала вегетарианкой. Похудела, кстати.

Дописываю письмо на другой день:

Сосед приходил. Лазил по приставной лестнице, прибивал толь. Она нажарила ему картошки. Он съел целую сковороду. Мы сидели с ним за компанию, ели щи. Бутылку прикончили. Он когда-то работал машинистом, сейчас на пенсии. Говорит громко. Курит папиросы. Руки у него черные, говорит, что не отмываются. Уходить ему не хотелось, пригрелся, но хозяйка объяснила, что это они пенсионеры, а у меня завтра рабочий день. Дала ему с собой травы от бессонницы. Я попросила, мне она тоже заварила. Спала и не слышала ни дождя, ни тепловозов. Милое дело. Обещала дать с собой этой травы.

А я, видимо, понравилась нашему соседу. Расспрашивал обо мне хозяйку. Подарил для Петьки свисток. Я таких никогда не видела. Свистит, точно как тепловоз. И та же тоска в голосе, и та же громкость. Я, конечно, взяла, но Петьке не дам, он нас изведет, если дать, мать на стенку полезет.

Целую тебя в обе щечки, моя подруга.



История для матери. История для подруги. История для сына. И все это — одна и та же история. Разными гранями повернута к разным людям.

Об этом мы говорили на другой день в столовой с моим приятелем. Вновь освещало сосновый парк солнце. Вновь синели тени и стучал дятел. И вновь ни одного человеческого следа не было на припорошенной снегом дорожке. Видимо, медсестра со старушкой гуляли с другой стороны большого дома.

— Ну, а что в человеческом плане говорят о ней письма? — спросил приятель.

— Симпатичная. Заботилась о своих. И о матери, и о подружке, и о сыне. Любила сына очень. А сейчас он приходит, она его не узнает. Это очень страшно, ты знаешь, то, что с нами в конце концов происходит.

— А кому она пытается звонить все-таки?

— Кто ж знает.

Мы были вдвоем в большом зале. Пахло сытно, сдобно.

— Наверно, они помалу готовят, — предположила я.

— На количество жильцов. Чуть больше. Еду в основном разносят по комнатам. Как твоей старушке, к примеру.

Он выглядел усталым, невыспавшимся. Вот я бы в тишине, в окружении сосен спала как младенец.

— Как твой сценарий? — спросила я.

— Ничего.

— К сроку успеваешь?

— Успеваю. Только это и радость, что успеваю. Хреново получается, если честно.

— Жалко. И жалко, что я тебе помочь ничем не могу.

— Вообще-то можешь.

— Ну, если могу, то помогу. Не представляю, конечно, как.

— А ты точно не против?

— Да с какой бы стати мне быть против? В титрах укажут?

— Не знаю. Не уверен.

— А что нужно делать?

— Если тебе не захочется, просто скажешь и все, без обид.

— Да боже ты мой, что же ты от меня хочешь? Говори уже!

— Я помню, ты в институте была влюблена?

Я не отвечала. Я ни с кем об этом не говорила. И не задумывалась о том, что знают обо мне другие.

— Если не хочешь об этом говорить, то не будем.

— А чем тебе этот разговор поможет?

— По сценарию герой влюблен. И все, что я по этому поводу пишу, выходит фальшиво. Потому что я сам никогда не был влюблен. Не любил.

— И чем я могу тебе помочь?

— А ты не против?

— Если могу — помогу. Давай уже.

— Тогда расскажи, что ты чувствовала.

— Я и сейчас чувствую.

— Не разлюбила?

— Увы. Мы же видимся каждый день. Он тоже после института в музей пришел. Ученый секретарь.

— Я слышал.

— Если бы не виделись, было бы легче.

— Тогда зачем ты там?

— Это типа наркотика. Не могу оторваться. Живу, только чтобы его увидеть. Стихи почитай про любовь, там все есть: за день мучения награда мне ваша бледная рука. И так далее.

— Стихи я знаю.

— Господи, как же это рассказать?

— Ты в него сразу влюбилась? Как только увидела?

— Нет. Я даже и не думала о нем. И вдруг он мне стал сниться.

— Вдруг — дурацкое слово.

— Знаю. Но что поделаешь. Вдруг стал сниться. Я никаких сюжетов этих снов не помню. Там самое главное было, что я его видела и что он меня видел тоже. Я чувствовала на себе его взгляд. Мягкий взгляд. Домашний какой-то. Будто мы дома вместе. Я на него в реальности стала смотреть после этих снов. Если бы не сны, ничего бы и не было. И мне до сих пор кажется, что он неспроста мне снился, что он тоже обо мне думал, что он первый обо мне думать стал. Я даже уверена была, что он знает, что снится мне. Вряд ли, конечно. Но вот что я на него смотрю, пялюсь при всяком удобном случае, это он не мог не заметить. И у нас началось что-то вроде дружбы. Я какие-то вопросы ему беспрестанно задавала. Ты же знаешь, он очень умный.

— Начитанный.

— Умный. И вопросы я такие задавала, существенные. Книги мы обсуждали. Фильмы. Но так, как во сне, он наяву никогда на меня не смотрел. Так, по-домашнему, как близкий. Нет, наяву он мне близким не был. Но я надеялась, что будет. На четвертом курсе, после каникул, мы встретились и пошли в буфет вместо лекции. Пробросили лекцию, как мы тогда говорили. Вот, как мы с тобой сейчас, сидели. Чай пили. Он сказал: можешь меня поздравить. Поздравляю, я сказала. Он сказал: я женюсь. Я не дрогнула. Улыбнулась. Как и следует улыбнуться другу, когда он празднует. Спросила: на ком женишься? Он сказал: ты ее не знаешь, отцова приятеля дочка, переводчик. В эту ночь я не спала. Рыдала в подушку. Поняла, что никогда, никогда он моим не будет. Никогда. Это почти то же самое, что бесконечность. Одного ряда понятия. По сути.

— А сейчас что?

— Мое безнадежное сейчас. Объясню то, что ты не понимаешь, не слышишь в стихах. Недавно он уехал на фестиваль, в Берлин. На две недели. Две недели его не было. Я, конечно, знала, когда он вернется. Накануне сходила в парикмахерскую. Мечтала, как зайду к нему в кабинет, спрошу, как там, на фестивале, какие фильмы он видел, есть ли что хорошее, какая в Берлине погода, что давали на завтрак в гостинице. Все что угодно, лишь бы он со мной говорил. День пришел, и я заглянула в его кабинет. Куртка его висела на вешалке. Сумка валялась на полу возле стола. Комп был включен. Но самого его не было. Я побродила по музею и вновь заглянула к нему. Чашка появилась на столе. Из-под кофе. Был, значит, сидел, пил. И ушел. Так я в этот день его и не застала. Рыдала ночью. Мокрая подушка была.

— Уходить тебе надо из музея, — сказал он после молчания.

— Знаю.

— Хочешь, я на студии поговорю?

— Поговори.



Мы встречались в столовой большого дома еще несколько дней. Ни о письмах, ни о старушке, ни о моей любви, ни о его сценарии больше не говорили. Ни о чем существенном, ни о чем друг для друга важном. Болтали о фильмах. О том, кто где из наших устроился. Вспоминали преподавателей, общагу. Много смеялись. И уже подходил к концу разбор архива, уже начала писать я акт приема.

Погода переменилась, ветер принес тучи, воздух посерел. В столовой и днем горел свет, лампы отражались в больших окнах. И если бы не белый, праздничный снег в парке, стало бы совсем грустно. Как было грустно за оградой, где снег не лежал, где шумел большой город и не было глазу отрады.

— Для меня такая погода лучше, — сказал он, — я лучше сосредоточиваюсь в сумерках, а солнце слишком меня развлекает. И, кстати, я спрашивал на студии, есть место редактора. Пойдешь?

— Надо подумать.

Он молчал. Принялся за чай. Я пошла взять себе еще кофе. Когда возвращалась с чашкой от кассы, он смотрел на меня. Внимательно, сосредоточенно.

— Как будто ты что-то решал обо мне, пока я шла, — сказала я, сев за столик.

— Так и есть. Пей кофе, а то остынет. А я буду говорить. Моя бабка была травница. Вроде той, у которой поселилась твоя старушка в августе тысяча девятьсот семьдесят четвертого. Тоже сушила, заваривала. Люди к ней ходили. Говорили, что помогает. Когда-то давно бабка открыла мне привораживающий рецепт. И отвораживающий. Любовный и антилюбовный, иными словами.

И он положил на стол передо мной свернутый вчетверо листок.



Как ни странно, рецепт никакого отношения к травам не имел. На листочке от руки было написано стихотворение в шестнадцать строк. Его следовало заучить наизусть и прочесть своему избраннику вслух, наедине, глядя ему прямо в глаза. Три раза. И тогда стихотворение привораживало. А если прочесть стихотворение самой себе, уединившись, перед зеркалом, глядя в собственные глаза, прочесть вслух, три раза, стихотворение снимало любовную лихорадку, отрезвляло.

— А ты его пробовал когда-нибудь? — спросила я.

— Нет, — ответил он.

Стихотворение я выучила и в тот же вечер, запершись в ванной и глядя в глаза собственному отражению, прочла его вслух три раза. Не могла же я разрушить налаженную жизнь своего возлюбленного, смутить его душу, нарушить покой. Пусть лучше я успокоюсь, чем он взволнуется.

Я прочла стихотворение и ничего не почувствовала. Тут же легла спать.

В обед приятель спросил меня, как дела, не навещал ли меня во сне мой любимый.

Я не сразу поняла, о ком речь. Я помнила имя и лицо. Помнила, что любила когда-то. Но как же давно! Одно стихотворение в шестнадцать строк — и я на другой планете. И на этой планете его нет.

Так примерно я и сказала моему приятелю.

— Значит, сработало.

— Значит, так.

— Ну и? Ты довольна?

— Не знаю. Немножко странно. Пусто как-то.

— Хочешь, я тебя пирожным угощу?

Я рассмеялась.

— Подсластишь?

Вечером я дописывала акт приема, перечитывала документы, складывала в конверты, надписывала. Готовила к перевозке в музей. В этот день починили телевизор, мастер нашел все-таки запасную лампу к этому, как он выразился, раритету. Так что старушка и медсестра сидели у телевизора, а я — за письменным столом. Дул сильный ветер, я его слышала. И видела за окном в сумерках качающиеся, мятущиеся тени. Телевизор вдруг смолк на полуслове. Я оглянулась и увидела погасший экран. Опущенную голову спящей медсестры. Тонкий профиль старушки.

Старушка повернула ко мне лицо. И сказала потерянно:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответила я. И поднялась.

Я подошла к ней, и она спросила:

— Вы ко мне?

— Да, — ответила я.

— Простите, — сказала она, — мне нужно позвонить.

Она встала и двинулась к телефону. Я взяла ее за худое запястье и сказала:

— Пойдемте пить чай.

И повела ее от телефона к круглому столу. Она мне покорилась.

Мы шли мимо шкафа с большим зеркалом. Я заметила ее взгляд в зеркальном стекле. И остановила ее.

Старушка зачарованно смотрела на свое отражение. Я отпустила ее запястье и отступила за зеркальную раму. Я тихо прочла стихотворение в шестнадцать строк. Раз. Второй. Третий. Старушка меня не видела, она смотрела на себя. Я взяла ее ладонь в свою руку и повела к круглому столу пить чай.

Медсестра проснулась, увидела погасший экран. Увидела нас за круглым столом. Воскликнула:

— А, молодец! Справилась.

— Чай свежий, — сказала я.

И мы пили втроем чай. Медсестра говорила, что телевизор, наверно, уже не починят, надо будет искать новый, и еще неизвестно, как старушка отнесется к подмене. После чая я их оставила. Медсестра должна была стеречь старушку до девяти вечера. В девять она давала ей снотворное и укладывала спать. В восемь утра приходила будить. Субботу и воскресенье она отдыхала, ее замещала другая медсестра, с ней я не встречалась.



В последнее воскресенье февраля мы столкнулись с медсестрой в переходе метро. Час был утренний, народа мало. Она сказала, что в большом доме все по-прежнему. Тихо. Снег еще лежит в сосновом парке. Старушка жива.

— Но, вы знаете, она перестала звонить. Смотрит на телефон равнодушно.

— Хорошо, — сказал я.

— Да, — согласилась медсестра. — Больше он ее не мучает.