Костя надел белую рубашку, хозяйка ему выстирала и выгладила. Она была молчалива, его хозяйка. Говорила в случае крайней необходимости. И бывало, что целыми днями такой необходимости у нее не возникало. «Вам слов жалко?» — спросил он ее как-то раз. Жил он при ней хорошо, удобно, она его кормила, убиралась у него за шкафом, стирала его одежду. Но и отдавал он ей ползарплаты. Едва ли не больше, чем она получала, таскаясь со своей почтовой сумкой по их заводской окраине.
В конце концов Костя привык к ее молчанию. И оценил, когда пришло время.
Белую рубашку он надел, так как твердо решил сделать предложение. Он его уже делал. Дважды. Ответ был уклончивый, неопределенный. Но в этот раз Костя потребует последний и окончательный.
Самый серьезный момент моей жизни — так он думал, надевая прохладную рубашку перед темным зеркалом. Проверил гладкость щеки, только что выбритой. Галстук не надел, галстука у него и в заводе не было. Надел пиджак, положил в карман коробочку с духами, крохотным стеклянным пузырьком. Из Ленинграда коробочка, лежала с Нового года, ждала случая. Надел вычищенные ботинки и отправился.
Куда-куда, а на фильм она никогда не опаздывала.
В темноте кинозала она как будто спала наяву. Для нее существовал только фильм. Костя, живой человек из плоти и крови, сидящий рядом, словно бы исчезал. Она не слышала сухого чирканья спички, шелеста бумажки. Не слышала, не чувствовала. Фильм выключал ее из реальности. Косте это было странно, потому что он никогда не мог до такой степени увлечься фильмом, никаким.
Шли от клуба медленно, нога в ногу, отставали от толпы, оставались одни на ночной улице. Нина постепенно отходила от фильма. Вдруг восклицала что-нибудь вроде:
— Костя, а ты умеешь машину водить?
— Нет. И самолет не умею.
Она усмехалась. В фильме герои и автомобилями управляли, и самолетами, и кораблями, и стихиями, и массами.
Возле парка, когда обрывалась решетка, она на него оглядывалась. Костя всегда шел позади, на полшага примерно отставал. Она оглядывалась, и взгляд ее становился насмешливым. И он, большой, сильный, уверенный в себе парень, инженер, терялся. Ему казалось, она ведет его на веревочке, с которой он никак не хотел бы сорваться.
В этот вечер было прохладно, и он накинул ей на плечи пиджак. Она не заметила. У обрыва решетки не оглянулась, не посмотрела на него, шла по-прежнему в задумчивости. Неужели этот дурацкий фильм не хотел ее отпускать? Фильм казался ему чудищем, драконом, проглотившим ее.
Костя шел, как привязанный, все на той же веревочке. По той же планочке. За ней. Куда она, туда и он. До калитки.
Окна в доме черные. Значит, ее отец в рейсе. Обычно не спал, дожидался ее, жег свет. Скинула пиджак, протянула. Костя пиджак взял.
— Послушай, Нина.
— Да?
— Скажи мне сегодня, прямо сейчас, выйдешь за меня замуж или нет. Окончательно.
Посмотрела на него серьезно, без привычной насмешки.
— А мне вчера сделали предложение.
— Кто?
— Максим. Коробов. Я ему ничего не ответила, сейчас думала, когда мы из клуба с тобой шли.
Молчала, смотрела серьезно.
— Ну?
— Выйду, наверное, за него.
— Почему? Он же маленький, он тебя ниже, чем он лучше меня?
— Ничем.
— Тогда почему? Ты меня все лето морочила, а ему уже «да» говоришь. Почему?
— Что ты пристал? Не знаю. Вот сейчас поняла, что хочу за него.
— Почему? Это фильм тебя надоумил? Что? Он на актера какого-то похож?
— Нет.
Повернула щеколду, вошла в калитку, направилась к крыльцу.
Максим Коробов. Он же и правда маленький, щуплый, смотрит растерянно, говорит невпопад. Инженер тоже. Статьи пишет в заводскую газету. Грамотный. Я тоже грамотный, ничем не хуже.
Она уже в доме, зажгла окно.
Открытая калитка была перед ним. Серебрилась мокрая трава. Он прошел в калитку. До крыльца. Пиджак держал в руках. Положил на мокрые перила. И зашагал по сырой высокой траве к сараю, к поленнице, крепко, ладно сложенной под навесом. Остановился. Оглянулся на светящееся окно. Эту поленницу она собирала, она складывала. Он колол дрова, здесь же, в двух шагах, тяжелым колуном, на солнце, она хватала отлетавшие поленья и смеялась, он обмирал душой от ее смеха, от ее тела, от молодости, от света, от тяжести в руках. Ух!
Он налег на верхний ряд, прижал вниз, притиснул к земле, раз, два, раскачал дровяную стену и сбросил. Рухнула, развалилась.
Ее лицо за стеклом. Как рыба в аквариуме, приблизилась, подплыла. Смотри, рыба!
Хватал поленья, швырял в темноту, рычал: «На! На!» И плохие слова, грязные. Звон откуда-то слышался, во что-то он попал звенящее.
Выдохся, оглянулся. Свет горит, ее нет. Отплыла, ушла в тень, в щель. Бросился от этого пустого сияющего окна к калитке. Про пиджак забыл.
Шел по улице быстрым, широким шагом. К клубу зачем-то. Уже закрыт клуб. Все тихо. И внутри, взаперти, тихо, и снаружи. Впечатаны в мокрый асфальт окурки, обрывки билетов. Монетка валяется, блестит.
Пошел вдоль решетки, остановился. Почудилось, что в парке, в глуши, в зарослях, кто-то таится. И подумал почему-то, что это он, Максим, с которым третьего дня в столовой щи хлебали, а теперь он будет ее муж. Перемахнул решетку, проломился через кусты. Шаги полетели частой дробью, спугнул. Рванул следом. Выскочил к фонтану, на пустую площадь. Молчит фонтан. Вода от дождей накопилась в каменной чаше. Зачерпнул воды, плеснул в лицо. И пошел к выходу.
Через дорогу и по улице.
Скупо светил фонарь. Лаяла собака за глухим забором. Бежала и лаяла, звеня цепью. Он ушел уже далеко от того забора, а собака все лаяла ему вслед, и ей отзывались другие — то далеко, то близко, как будто они на него охотились, как будто загоняли.
Он и точно оказался вдруг в тупике. Дом замыкал улицу и надо было разворачиваться. Но Костя поднялся на крыльцо, оно выходило прямо на тротуар, и постучал. Моросил дождь. Обволакивал паутиной лицо. В темном спящем доме что-то зашевелилось. Он бухнул в дверь кулаком. Шаги приблизились с той стороны,
и дверь отворилась. Костя увидел бледное лицо и застывший взгляд.
Спросил незнакомца хрипло:
— Где Максим Коробов живет?
Бледнолицый смотрел с ужасом. Не понимал от страха. Слышал и не понимал.
Слабый голос донесся из квартиры:
— В бараке он живет, у маневровой горки барак.
И Костя скатился с крыльца и поспешил прочь от растревоженного дома. Шел и ладонью снимал с лица мокрую паутину.
Вышел к железной дороге и стал подниматься вдоль линии. Рельсы отливали лунным светом, он был привязан к их свету. Шел по шпалам, не рассчитав шаг, спотыкался. Коротко крикнул за спиной маневровый, Костя не слышал, как он приблизился.
Успел соскочить с дороги на насыпь, и черный поезд прокатил, тяжелый, огромный, горячий, дымный. Костя стоял и смотрел, пока был поезд. Был и вдруг исчез. Он не заметил как.
В палисаднике цвели золотые шары. На лавке у распахнутой в барак двери курил мужик в белой майке. Он прошел мимо мужика прямо в раскрытую дверь, в освещенный электричеством общий коридор.
Остановился в недоумении. За какой дверью его враг? Одна была обита цветной тряпкой, и Костя подумал, что за цветной тряпкой он жить не может. И за такой дверью, блестящей, недавно окрашенной. И за такой раздолбанной.
Костя вышел из барака. Мужик на лавке сидел с папиросой в неподвижной руке. В воздухе пахло горьким дымом. Шла долгая летняя ночь.
— Максим Коробов где живет?
Мужик ответил не сразу. Взглянул холодными глазами.
— Третья дверь от входа. По левую руку.
Костя вернулся в коридор. Встал у третьей двери. Ему казалось, что доски пола ходят под ним ходуном, что он вступил на корабль, что твердая земля позади.
Блестящая, недавно окрашенная. Конечно, только за ней он и может затаиться, как можно было не сообразить, ошибиться. Недавно красил, старался, вон как гладко вышло, самоуверенно, самодовольно, тупо. И Костя глухо ударил в гладкую доску. Никто не отозвался. И Костя ударил еще раз. Обеими руками шарахнул. Содрогнулся барак. Кто-то выскочил на грохот из соседних дверей.
Он слышал, они говорили, что Максима там нет, там никого нет, Максим уехал куда-то, он не говорил куда, он не докладывает.
— С фотографом, материал для газеты, — объяснял кто-то, — я слышал, он говорил.
Кричали:
— Да нет же там никого!
Вышиб ногой дверь и влетел в комнату.
В окно светит фонарь с улицы. Полы блестят, тоже недавно выкрашены. Койка заправлена. Книжки на столе, стопка. На стене фотография. Непонятно, кто там, за стеклом.
Шагнул ближе. Старуха.
Он вдруг притих в этой комнате. Как будто бы он, живой человек, попал в черно-белый снимок. И застыл на нем вместе со всеми его тенями.
Злая сила его покинула, пол перестал качаться.
Костя медленно обернулся, увидел в освещенном проеме испуганные лица и пошел из комнаты вон. Люди расступились, и он прошел свободно.
Все так же сидел мужик на лавке. Дымилась папироса в неподвижной руке. Время остановилось.
Костя опустился на лавку. Мужик затянулся и отбросил истлевшую папиросу. Время сдвинулось. Мужик достал из кармана синих галифе мятую пачку, протянул. Костя взял предложенную папиросу, размял. Мужик чиркнул спичкой и поднес огонек. И сказал:
— Чего он тебе?
— Ничего, — ответил Костя.
— Чего не поделили?
— Девушку.
Мужик помолчал.
— Твоя будет девушка.
— Откуда вам знать?
— Знаю.
— Откуда?
Мужик не ответил. Держал горящую спичку. Огонек уже подбирался к его пальцам.
Костя прикурил. Мужик махнул рукой, и спичка погасла. Свистнул невидимый паровоз.
— Твоя будет девушка, — повторил мужик.
— А Максим?
— А у Максима девушки не будет.
Поднялся и направился в дом.
И Костя вдруг сообразил, что мужик пьян. Бог его знает, почему это было видно. И говорил вроде бы твердо, и взгляд был трезвый, холодный, и шел ровно. И все-таки ясно, что пьян.
Уже возле своего дома Костя вспомнил, что видел этого мужика раньше, за рулем милицейской машины, в милицейской форме. И, значит, он действительно мог знать будущее.
В некотором печальном смысле. Не для Кости печальном, разумеется. Для Кости захлопнувшаяся было дверь в будущее как раз приоткрывалась.
Он вошел в дом. Хозяйка затапливала плиту, ставила чайник. Взглянула на вошедшего, не сказала ни слова. Костя зашел за шкаф и увидел на спинке стула свой пиджак. Вышел к хозяйке и спросил, кто принес пиджак.
— Нина, — отвечала хозяйка.
Огонь тем временем разгорался, чайник закипал, а Костя почему-то думал, что раз Нина принесла пиджак, значит, точно не все потеряно. Он ухватился за эту мысль. Представлял, как Нина берет пиджак с перил, как идет с ним по улице. Как, интересно, она его несла? Словно не пиджак был в ее руках, а он сам. А он знал эти руки с маленькими крепкими пальчиками.
Вернулся в свой угол, вынул из кармана пиджака коробочку с духами. И спрятал в ящик тумбочки. На будущее, которое приоткрылось. Увидел пятно на рукаве. Попытался счистить. Загудел гудок на смену.
Костя был уверен, что Максима уже нет на этом свете, потому и пуста была комната, потому и казалась черно-белым снимком, отпечатком теней. Максима нет среди свободных людей, свободно идущих по земле. Глядящих в небо, если им заблагорассудится. Ловящих губами дождь, срывающих травинку, пинающих камешек, улыбающихся или мрачных. Не совсем, конечно, свободных, не в полном смысле. Они подчиняются общей жизни, общему ритму, слышат гудок, идут на работу. Если бы Костя был совершенно свободен, он бы сегодня на работу не пошел. Ему хотелось сегодня побыть одному, не отвечать на взгляды и приветствия. Он бы хотел очутиться в поле, лечь в траву и смотреть в небо на бегущие облака, пока голова не закружится, пока не забудешь, где верх, где низ, не станешь облаком.
У проходной Максим буднично разговаривал с фотографом из газеты. Костя остановился изумленно. Он понял, что судьба задержалась, замедлила. Хотя и была предрешена. И потому Максим Коробов больше походил на тень, чем на живого человека. Сам он не догадывался, что стал тенью, и спокойно стоял на утреннем раннем солнце, разговаривал мирно с фотографом и смотрел насмешливо на остановившегося Костю.
— Здравствуйте, — сказал Косте пожилой фотограф.
— Здравствуйте, — ответил ему Костя и направился в проходную.
В обед Костя сидел с только что вернувшимся из Москвы парнем, парень побывал на футбольном матче, на первом чемпионате страны. Он был пьян футболом и пытался передать Косте, как стоял в очереди, «два километра», как рвался к кассам, как удержался на подножке трамвая, какой прекрасный стадион «Динамо», как жгло солнце на трибуне, как летел белый мяч. Повторял: «Идзковский» и хватался за голову. Костя кивал, говорил «да», но мало что улавливал, не понимал, что Идзковский — вратарь, что ему разбили голову. Парень говорил, а Костя смотрел на Максима.
Максим сидел за столиком у стены, он всегда там устраивался или один, или с фотографом, с которым, наверное, дружил. И Костя смотрел, как он сидит, левое плечо выше правого, как набирает ложкой кашу, подносит ко рту. Жует. Запивает компотом. Костя вспомнил, как один раз Максим сказал раздатчице, что не пьет молоко. Не оттого, что не люблю, сказал, — желудок не принимает.
А Нина молоко любит, злорадно думал Костя, наблюдая, как Максим подносит ко рту стакан и, прежде чем глотнуть, смотрит в стакан.
Фотограф в этот раз не приходил, Максим был один и ел без аппетита.
А Нина всегда восхищалась Костиным аппетитом. Для тебя готовить приятно, говорила. И Костя не мог взять в толк, что она в Максиме нашла, чем он ей мог понравиться. Разве что пожалела.
Максим доел кашу и развернул газетный сверток, он лежал перед ним на столе. В газете оказались пирожки. Треугольный и продолговатый. И Костя знал, что в продолговатом будет яблочное повидло, а в треугольном — требуха. Ел он такие пирожки, ел, с пылу с жару, только что из Нининой печки. Вот только не заворачивала она ему их в газету и не давала с собой на работу. Не было ей такой заботы.
Ну точно, с требухой. И с повидлом. Значит, еще с прошлого года осталось повидло.
После смены Костя зашел в пивную, посидел, вступил в разговор о рыбалке, хотя ничего в ней не смыслил, и отправился домой. Услышал дальний гудок маневрового. От гудка ему стало тоскливо и одиноко. Маневровый прогудел еще раз, встревожил и стих. Костя достал папиросу. Ветер коснулся волос.
Он прошел несколько шагов и вдруг услышал голос. «А ночка темная-а была», — напевал голос. Только одну строчку. Как бы в одно слово: «Аночкатемнаяабыла». Мягкий голос, но фальшивый. Откуда ветер принес его, непонятно. Костя замер, прислушиваясь. С песней ветер принес отчетливый керосиновый запах.
Из-за угла появился Максим. Прошел несколько шагов, взглянул на Костю, и Косте показалось, что взглянул насмешливо, прошел и пропел себе под нос: «Аночкатемнаяабыла». Мягко и фальшиво. В руке его был бидон. И Костя сообразил, что Максим идет от керосиновой лавки.
Уже улегшись в постель в своем углу за шкафом, уже закрыв глаза и почти засыпая, Костя представил милицейского водителя, как он сидит на лавке, как тлеет папироса в неподвижной руке, как белеет майка. «Забери его, — говорит ему мысленно Костя. — Ты обещал».
Костя проснулся от звяканья ведра, от того, что запахло печным дымом. Значит, хозяйка принесла уже воду, растопила плиту, поставила чайник. И пора вставать.
Костя вышел из-за шкафа, увидел чайник на плите, оранжевый огонь за приоткрытой дверцей, полное ведро на лавке у двери. Самой хозяйки в комнате не было. Из коридора слышался чей-то голос. Костя зачерпнул в ковш воды, напился. Хозяйка произнесла там, в коридоре, вопросительно: «Коробов?» Костя бесшумно опустил ковш на лавку возле ведра и вышел в коридор.
Он увидел в конце коридора распахнутую в зеленое солнечное утро дверь. Две черные фигуры в светлом проеме. Хозяйка и еще кто-то, он не мог разобрать, какая-то женщина. Она говорила, что сегодня ночью забрал Максима Коробова черный воронок. И почему-то Костя представил воронка не машиной, а конем, конь-воронок, черный призрак. Вдруг женщина смолкла и повернула лицо к Косте.
Он буркнул: «Здравствуйте» и вернулся в комнату. Чайник уже запел.
Не было Коробова в этот день на заводе, не было в столовой. Фотограф приходил, сидел за столом один, жевал грустно. Костя ничего не чувствовал. Ни вины, ни раскаяния. Но был уверен, что свершилось по его мысленной просьбе, по его слову: «Забери его. Ты обещал».
День тянулся. Костя чиркал спичкой, и ему чудилось, что проходит не меньше минуты, пока займется на ней маленькое пламя. Медленно двигались люди. Он чертил схему, и, пока вел линию, можно было доехать до Владивостока. Можно было прожить жизнь, пока падал карандаш, который он уронил. Падал, катился по полу. Костя наклонялся, поднимал. Видел, как желтый лист парит за окном. Как будто за пару секунд прошло лето, настала осень. Костя бы не удивился снегу. Время шло слишком медленно и слишком быстро. Медленно у Кости и быстро у всех остальных. Он был счастлив, когда закончилась смена.
Зашел в пивную, в полумрак, взял кружку пива. К Косте подсел человек.
— Ну вот, — сказал, — я ее поймал.
— Кого? — не понял Костя.
— Щуку.
— Я рад.
Человек начал говорить о какой-то заводи, о черной глубине, об ожидании. Он задыхался, как будто бы только что добежал от этой заводи до пивной в каменном полуподвале старого купеческого дома. Костя не слушал. Допил пиво, вышел на потемневшую улицу. Закуривая, вспомнил, что говорил с этим человеком о рыбалке. В прошлый раз. В прошлой жизни.
Одной папиросы хватило, чтобы дойти до Нининой калитки.
В окне горел свет. Прошелестел в траве ветер. Костя отбросил окурок и повернул щеколду.
Он дошел по тропинке до крыльца. Посмотрел на сложенную вновь поленницу у сарая и постучал.
В доме был Нинин отец Глеб Андреевич, он только что вернулся из рейса, только что умылся и сел есть. Форменная фуражка висела на гвозде возле двери. Глеб Андреевич ел суп.
— Здравствуйте, — сказал Костя.
— Здравствуй! — крикнул Глеб Андреевич. — Нинка, супа ему! Отличный суп! Куриный!
Глеб Андреевич тихо говорить не мог, потому что себя не слышал, у машинистов так часто бывает, на всю жизнь их оглушает шум и грохот железной дороги, на всю жизнь они с ним остаются и сквозь этот шум и грохот кричат. И собеседник начинает кричать, тоже пробивается сквозь шум и грохот. А если не удается пробиться, Глеб Андреевич крикнет: «А?!»
— Я не хочу! — ответил Костя, наблюдая с порога, как Нина ставит на стол вторую тарелку, и второй стакан, и вторую стопку. Аккуратно ставит. Спокойно. Не глядя на Костю.
— А?! — крикнул машинист.
И Костя не стал кричать в ответ, что не хочет, что болит голова, легче было сесть за стол и взять ложку. Нина уже налила суп. И чай. Он съел ложку супа и услышал, как она идет к порогу, отворяет дверь и выходит.
— Ушла! — крикнул машинист.
Отодвинул порожнюю тарелку и закурил. Костя достал тоже папиросу, а машинист толкнул ему через стол спичечный коробок. Закурил, но машинист крикнул:
— Ешь! Нельзя оставлять!
Костя послушно загасил папиросу в пепельнице и принялся за суп. Он прислушивался, не открывается ли дверь, не возвращается ли Нина.
— Состав сошел с рельсов под Казанью! — крикнул машинист.
Костя кивнул. Доел суп и вновь раскурил свою папиросу.
— Поругались?! — крикнул машинист.
Костя выдохнул дым и кивнул.
— Ничего!
Костя смотрел в окно. Из него смотрела той ночью Нина. Костя крушил поленницу, она смотрела, а потом ушла, отплыла.
— Там не видно ничего, темно! — крикнул машинист.
Костя не отвечал, машинист допил чай, сказал:
— Устал я!
Поднялся, отворил форточку, чтобы вышел из комнаты синий папиросный дым. И направился за занавеску, где стояли у него диванчик и этажерка. Костя слышал, как он там кряхтит, устраивается, затихает. Вздыхает в полусне.
Допил простывший чай. Посидел в одиночестве за столом. И поднялся.
Он вышел из дома на крыльцо и увидел сидящую на ступеньке Нину. Сел рядом.
Она повернула лицо и посмотрела на него.
— Я слышал, — сказал Костя.
Нина отвернулась.
— Я хотел сказать, что если тебе что-то нужно…
— Помолчи.
За забором, на улице, горел фонарь, за кругом света из темноты шелестел листьями ветер, доносил перестук колес далекого поезда, и Костя знал, что это идет пассажирский на Москву.
Колеса отстучали, и Костя спросил:
— А как так вышло, что вы, как бы это сказать? Что он такого сделал, что ты его предпочла? Замуж собралась.
Нина насторожилась, вгляделась в темноту за забором. И Костя услышал шаги. Из темноты в круг света вошел мальчик с палкой на плече.
Он прошел, установилась тишина, и Нина тихо спросила:
— А ты помнишь, какого у него цвета глаза?
— Нет.
Нина обхватила колени руками.
— Могу рассказать. Тебе. Больше некому. В позапрошлый понедельник, под конец уже рабочего дня, он пришел ко мне в амбулаторию. Поздоровался, спросил, есть ли у меня время. Я сказала, что, вообще-то, спешу. Он сказал, что иногда пишет для заводской газеты. Я сказала, что знаю. Он сказал, что хочет написать заметку о разных людях, которые работают на заводе, но не рабочие и не инженеры, а что-то вспомогательное, типа медпомощи, осуществляют, как я, или еду готовят. Без кого завод тоже не смог бы. Так что вот он пришел меня расспросить обо мне для заметки. И, может быть, я ему уделю немного времени. Всё вежливо. Я чуть не замерзла от вежливости. Стала говорить, что ничего интересного во мне нет, пусть лучше о Рае напишет, но он сказал, что напишет обо всех. Сели мы за стол, и начал вопросы задавать: про детство, про где училась, разные. Я удивилась, что он ничего не записывает, а он сказал, что никогда не записывает, чтоу него цепкая память. Я сначала едва отвечала, слова все позабыла, но он так слушал, меня никто так никогда не слушал. Ему интересно было, что я говорю, понимаешь? Он улыбался.
И смотрел. Я увидела, что у него глаза в сумерках черные, а когда лампу за-жгли, оказалось, что карие глаза. Я бы в жизни на него внимания не обратила, если бы не этот разговор. Через пару дней я Раю спросила, говорил он с ней, но она сказала, что нет, ничего подобного. Я очень хотела эту статью, каждый номер хватала, но статьи все не было. Через неделю, опять в понедельник, он пришел ко мне в амбулаторию и сказал, что не для статьи меня спрашивал, а для себя. Потому что никак не мог придумать, как ко мне подойти. Сказал, что танцы не любит, кино не смотрит. Я сказала, что, конечно, да, это проблема, если не танцы и кино, то, значит, только здесь можно встретиться, на работе. Он сказал, что есть еще вариант. Какой? Выходи за меня. Я сказала, что встречаюсь с парнем. Он сказал, погоди, не говори «нет», подумай. Хорошо, я сказала, подумаю.
Она замолчала. Что-то прошуршало в траве.
— Еж, — сказала.
— А как насчет дрова колоть, крышу крыть? В этом он молодец? Ты успела проверить? Хотя навряд ли, я же все дрова переколол, ему и делать ничего не осталось.
— Прости.
— Да ничего.
— Прости. Я знаю, я виновата.
Я не из-за дров с тобой, мне просто весело было, чего ни скажу, ты все делаешь. Ты же рад был, когда я просила.
— Был.
Она помолчала.
— Хотя из-за дров тоже. Есть такое дело. Почему не воспользоваться, думала. Но я не знала, что не пойду за тебя.
— Нина.
Она помотала головой, как будто отгоняла его голос.
— А ты знаешь, что он сирота? — вдруг спросила.
— Нет.
— Я в город ездила, стояла, стояла в очереди, думала, мне свидание дадут. Сказали, что не положено, и денег не взяли передать. А он сирота.
— А за что его арестовали, сказали?
— Нет.
— Что-то он натворил, раз арестовали. Что ты про него знаешь? Только про глаза знаешь? А что еще? Кто он такой? Сирота? Откуда ты знаешь, что сирота?
— Он сказал.
— Да мало ли что он тебе сказал. Ты же кино смотришь? Знаешь, как бывает?
— Прекрати, Костя.
— Он тебя использовал.
— Для чего? Что ты несешь? Его по ошибке арестовали, он хороший, я знаю.
— Не знаешь.
Она вскочила со ступеньки.
— Нина!
— Вот что, Костя, ты не приходи больше. Мне тебя тяжело видеть.
Ушла в дом, и Костя остался один на чужом крыльце. Еж прошуршал. Прошел вдалеке поезд. Была жизнь. И только как будто в Косте ее не осталось.