Продолжим
Один из постоянных посетителей нашего магазина занимал мое воображение. Его звали Иван Петрович Потапов. Он был человек культурный, одевался чисто, аккуратно — неизменно белые манжеты, неизменно белый свежий платок уголком из кармана. Носил черный сюртук, шляпу с мягкими полями и лакированную, совершенно черную трость с круглым серебряным набалдашником. Он любил прогуливаться вечерами, опираясь на трость. Он тоже был бродяга.
В наш магазин он заглядывал время от времени. Мать выходила к нему сама. Он брал всегда одно и то же: фунт золотого, длинного изюму, шоколадную плитку «Эйнем», фунт лесных орехов и пару апельсинов. Одним апельсином он угощал меня. И уходил. Покупки складывали, я нес пакет к дому, стоявшему в самом центре, у старой водонапорной башни. Дом был серый, тяжелый, в два этажа. Я заходил со стороны Авдотьина переулка, стучал в дверь чугунной скобкой. Открывал слуга. За порог меня не пускал, выходил, брал пакет, давал копейку. Я оставался один в глухом переулке.
Дом снаружи был очень простой, без украшений. Мне казалось, он скрывает тайны, сокровища. Так же, как строго и чисто одетый его хозяин. Каждый человек знает и помнит то, чего не знают и не помнят другие.
О нем говорили, что в молодости он бывал в Африке, и мне казалось, Африка осталась в нем и присутствует в его доме, не знаю, в виде чего — фотографий, черепов, слоновьих бивней, оскаленных черных масок на стенах. Африка была для меня сполохом, алым языком пламени, хранить такое пламя значило быть мне родственником.
Мечта проникнуть в его дом стала для меня манией.
Хочу уточнить вот что.
Я хотел оказаться в его доме без приглашения, втайне, как вор. Дом в отсутствие хозяина полнее раскрывает душу. Он беззащитен перед проницательным взглядом. Оказаться в таком доме — оказаться словно бы внутри человека, во внутреннем его космосе. Так я чувствовал.
Каждую зиму перед Рождеством Иван Петрович уезжал в столицу, там встречал он у родных праздники, затем улаживал дела и возвращался уже в феврале. В первую зиму после смерти отца я решил воспользоваться отъездом Ивана Петровича и проникнуть ночью в его дом. Побыть и выбраться обратно, не оставив следа, как призрак.
Не весь дом занимал Иван Петрович, а лишь три комнаты во втором этаже. Но имели они отдельный вход со стороны Авдотьина. Внизу был угол слуги, чулан и небольшая кухня. С площадки широкая, плохо освещенная лестница вела во второй этаж, к Ивану Петровичу. Спальня, библиотека, гостиная. Остальные комнаты стояли запертые, пустые, нетопленые. Это я вам достоверно описываю, потому что все там рассмотрел. Первый этаж Иван Петрович сдавал доктору по женским болезням. У доктора была и квартира, и приемная, и операционная, и отдельный парадный вход, и фойе, где посетительницы сидели на низких диванчиках. Это уж я знаю по разговорам.
Иван Петрович уехал в конце декабря. Слуга по обыкновению остался присматривать за домом.
Он топил каждое утро. Ходил на рынок. Брал хлеб, мясо или рыбу, конфет недорогих, капусты квашеной. Сам себе и готовил в большой печи. Это и при Иване Петровиче было. Такой у них завелся уклад. Дома Иван Петрович только чай-кофе пил. Говорили, что старик слуга по утрам приносит ему в постель кофе, а по вечерам, в библиотеку, чай. Обедал Иван Петрович в ресторане на станции или в кофейне Егорова на углу Гольцева и Николы Угодника.
Проникнуть в дом казалось мне поначалу делом немыслимым. Старик уходил по утрам часа на два. Но окна все заперты, да и этаж второй высокий. Дверь дубовую не взломаешь.
Авдотьин переулок короткий, глухой. По одну сторону дом Ивана Петровича да городская публичная библиотека, вход в нее, как и к доктору, со стороны центральной улицы. По другую сторону переулка — стена монастыря. Под стеной пролегала дренажная канава, укрепленная колючим кустарником, перед канавой росли липы, лет по пятьдесят им было, высокие деревья, красивые.
Декабрьские дни коротки. Старик ушел, еще сумерки лежали. С тяжелым камнем в кармане я взобрался на липу в начале переулка, так что крайнее окно вожделенного дома оказалось напротив меня. Посветлело. Глухим переулком пробежала собака. Галки кружили над монастырем. Старик вернулся с покупками. Отворил дверь. Открыл. И тут я швырнул свой камень в окно на втором этаже, крайнее от угла, и сам камнем свалился — вниз.
Старик выронил пакеты, оглянулся испуганно, потрусил по снегу к разбитому окошку, я меж тем полз в канаве в обратную сторону. Выглянул из кустов — дверь напротив меня, а старик озирается беспомощно на углу. Мне бы рвануть, в приоткрытую дверь проскочить, пока он то на монастырь, то в сторону площади смотрит, но я мешкал, боялся. И тут повезло — старик поскользнулся, упал, и я полетел вихрем. Взметнулся на второй этаж по лестнице. Там натоплено, полумрак декабрьский. Куда бы спрятаться? В гостиной пусто, из мебели только стол, да стулья вокруг него, да рояль, да диван. В другой комнате — библиотека, здесь хорошо, тесно: шкафы, столик, два кресла. Я за шкафом, в темном углу на пол сел, жду. В третью комнату дверь приоткрыта, оттуда зимой тянет из разбитого окна.
День долгим показался. Старик два раза проходил. На второй не один, со стекольщиком. Стекольщик пел «Ох, матушка». Запах от него остался крепкий, спиртной. Старик походил со шваброй. В мой угол не полез, стекольщиковы следы затер. Я-то ведь тоже наследил с улицы, но на лестнице темно, а в тепле высохло быстро. Да и старик больше в той комнате смотрел, где разбито, куда я пока не совался, я уж пошел, когда ночь настала. Как тать, когда часы полночь ударили. Вылез из угла, я там как охотник сидел или зверь. Луна вышла, словно нарочно, чтобы я мог прозреть в темноте. Все как-то мне благоволило, судьба была на моей стороне. Это меня немного даже и пугало.
Старик спал у себя в натопленной жарко комнатушке. Я стоял один, среди ночи, в чужом доме. Пальтишко расстегнул, шапку с сопревшей головы снял, сунул в карман. За день я ничего из угла не увидел, да и день был темен. Теперь же дом мне открылся в лунном свете.
Покойное кресло. Застекленные шкафы. Корешки тесно стоящих книг. Голландская печь. Газеты на столе. Пепельница. Воздух теплый, прокуренный. Ни масок на стенах, ни бивней. Несколько портретов фотографических. В неверном свете женское лицо. Молодое, тихое, покорное. Жаль стало это лицо сразу же, сам не знаю отчего. Никаких ярких всплесков, сполохов. Все темно, глухо. Мой ковер и в лунном свете горел жаркими красками, а здесь нечему было гореть.
Гостиную я уж днем охватил взглядом, вобрал. Пусто, без жизни; холодом оттуда тянуло. Прошел в спальню. Трюмо меня отразило. Пилочки, щипчики, флакончики на тумбе под зеркалом. Я присел, представил, что актер так сидит перед ним, готовится к роли, скрывает свое лицо. Я ни о чем себя не заставлял думать, мысли сами приходили, какие хотели. И все мне казалось, что где-то здесь должен быть огонь, где-то он таится, где-то укрыт.
Постель широкая, высокая, старинная. Секретер у окна. Закрыт особой крышкой. Иконы в красном углу. У лампадки красный огонек. Это пламя не то, не тайное. За дверью — комод. На комоде вазочка пустая.
Я подошел к секретеру, сдвинул крышку, открыл. На столешнице — чернильница, бумага стопкой, конверты, часы. Тик-так. Так, да не очень. Выдвинул один ящичек, другой. Заглядываю, а сам все вижу на полочке маленькую, круглую коробочку. Вижу, но не беру, медлю чего-то. Так, да не очень, — говорят часы. Задвинул ящики, взял коробочку в руки. Тяжелая. То ли свинец, то ли золото, черной эмалью покрыта, а в центре роза раскрытая, красная, вот он, огонь.
Я подошел с коробочкой к окну, омыло меня лунным светом. Надавил рычажок, крышка откинулась. В крышке круглый портрет. Все то же молодое женское лицо, которое жалко, а отчего, сам не знаешь. А в самой коробочке — локон, волосы светлые, почти растворяются в лунном свете. Я их коснулся, и грубые пальцы мои ничего не почувствовали, будто воздух захватили. Закрыл коробочку и в карман положил. Крышку над секретером опустил. Огляделся, нет ли где моих следов. Если бы я мог призраком пройти сквозь стену! Путь назад, возвращение, всегда страшнее.
Из спальни прошел библиотекой, прошел гостиной. На площадке остановился, коснувшись гладких перил. Круглая коробочка лежала в кармане. Я спустился по каменным ступеням. В низкой прихожей задержался. Дверь в комнату старика была прикрыта. Дверь чуланчика заперта, а в кухню я заглянул. От печи шло утробное тепло, в нем можно было задохнуться. Я подошел к выходной двери, снял крючок, отодвинул засов. Вышел.
Не знаю, что подумал наутро старик. Верней всего, посетовал на свою память.
После Рождества я каждый вечер ходил на станцию смотреть поезда. 15 февраля Иван Петрович сошел на платформу. Его утомленное лицо показалось мне близким.
Думаю, он обнаружил пропажу в тот же вечер. Возможно, расспрашивал старика, и старик божился. Рассказал о разбитом окне, показал камень. Отчего-то я решил, что он его сохранил. Как доказательство.
Я боялся, что Иван Петрович застрелится или отравится, не переживет утрату. Я боялся выйти из дому и услышать новость от какой-нибудь кумушки. Раскисал снег, ветер гнал тучи. Мать спрашивала, что со мной, почему я никуда не выхожу, я врал об уроках. Она, верно, со страхом видела во мне отца, его продолжение.
25 числа Иван Петрович зашел в наш магазин. Я его не видел. Я сидел в своей комнате окном в глухой сад. Деревья выли и метались под ветром. Я решал задачу и рисовал на полях стонущее дерево. Рисование не было моей страстью, скорее — успокоением. Но рисовал я неплохо, четко представляя пространственную ось мира. Это я вычитал в одной книжке — пространственная ось мира. Второй осью является, очевидно, временная.
Вечером мы сидели за ужином: я, мать, наш лысый неразговорчивый приказчик. Прислуга внесла самовар. Я намазал маслом калач. Мать сказала мне:
— Иван Петрович приходил. О тебе спрашивал.
— Что?
— Апельсин тебе просил передать. По обыкновению.
Она почувствовала мой испуг, увидела споткнувшийся взгляд.
Говорил ли Иван Петрович о разбитом окне, о пропаже, — ничего не знаю. Спросить решиться не мог.
Зачем я украл вещь, которая никакой ценности ни для кого не имела, кроме ее владельца? Ведь она у меня до сих пор хранится, круглая коробочка с локоном и лицом, которое все чего-то жаль. Я так и не узнал, кем она была Ивану Петровичу: дочерью, женой, сестрой или возлюбленной. Знаю сердцем, что ее нет на свете. Иван Петрович встретился с ней Там, если Там есть где встречаться, если Там еще жаль кого-то. Он не застрелился, не повесился, не отравился. Он умер тихо, в своей постели, от остановки сердца, через три года после описанных событий.
Зачем я это сделал? Зачем проник в мир этого человека и украл самое драгоценное? Я тысячу раз могу говорить, что бес попутал, что обратного ходу не было, ось времени не повернешь. Ни возвратить, ни выбросить коробочку я не мог. Так она со мной и осталась.
И все-таки страх, трепет и наслаждение, которые я испытал тогда в лунном свете, когда крышка откинулась и я увидел женское лицо, были самыми сильными впечатлениями всей моей жизни.