Зима
Около десяти вечера. Конец ноября. Тает недавно выпавший снег. В темном воздухе — липкая морось. Над окраиной ВДНХ — бетонные перекрытия монорельсовой воздушной дороги. Она еще не действует. Ее опоры огорожены заборами. Держась к ним поближе, подальше от потока машин, идет мужчина с тяжелой сумкой на плече. Машины сверкают огнями, вздымают грязь.
Туман, гул, темень. Мужчина пробирается по грязи. По левую его руку — высокий постамент, с которого снят памятник. Там, дальше, проспект Мира, полный машин. Мосты, развязки, многоэтажная столица, железная дорога… Небо над головой уже ночное, но в Москве оно никогда не гаснет, отражая огни большого города.
В ночном небе — отблески земного пламени.
Так думает человек, добравшись наконец-то до маленького, уютного "Макдоналдса", на месте которого стояла прежде автостанция. Дальние рейсовые автобусы по-прежнему берут здесь пассажиров.
Человек смотрит на часы. Ждать тридцать минут. В безветрии он закуривает.
Туман.
Он ни о чем не думает, смотрит на дым своей сигареты, на туман, растворяющий город. Вдруг ему приходит мысль о подарке. Он мог бы привезти какой-нибудь гостинец. Почему-то только сейчас он догадался. Но уже поздно. До автобуса двадцать минут. Ничего не поделаешь. Можно дойти до "Макдоналдса" но что там купишь, кулек картошки?
Из тумана — автобус.
Фары сверкнули и погасли. Дверь отворилась, люди стали подниматься.
Шофер пересчитал деньги. Закрыл дверь. Погасил свет в салоне.
В высоком кресле Павел Андреевич предался движению.
Летели, замирали на светофорах и в пробках, которые вдруг рассеивались в тумане. Набирали ход и шли без толчка, словно по масляному воздуху. И встречные огни машин проскакивали слева, под ними.
Шофер расплылся в кресле, и невозможно было вообразить, что он может поднять тяжелое тело, что может идти на собственных ногах по земле, сам по себе. Телом шофера представлялась не туша его в кресле, а весь автобус.
Павел Андреевич обмирал, когда автобус слишком уж разгонялся, как на взлетной полосе. Он не чувствовал ни толчка, ни рывка, когда скорость гасла, настолько точен был расчет шофера. Так только мысленно можно путешествовать. Или во сне.
Уже за полночь они свернули с пустой, будто остановившейся Ярославки на узкую проселочную дорогу. Она провела их сквозь спящую деревню, над которой горело несколько фонарей, затем — через лесок. И свет фар катился впереди волшебным клубком.
Лесок оборвался. Сразу за ним темнели коробки домов. Шлагбаум у переезда был поднят. Автобус остановился.
Павел Андреевич сошел первым. Он постоял, дождался, когда все ушли к своим домам, когда шофер закрыл дверь, развернул машину и уехал.
Рельсы блестели в электрическом свете. Холодало. В воздухе посверкивали ледяные искры. Павел Андреевич закурил. И если его видел кто-то из далекого темного окна, то думал, что ждет человек попутку к военному городку и вряд ли дождется в этот глухой час. И еще этот дальний наблюдатель — существующий или несуществующий? — мог заметить, что человек хотя и ждет, но без нетерпения. Наслаждается одиночеством, тишиной, по-настоящему темным, ночным небом, свежим загородным воздухом, легким морозцем.
Так оно и было. Все это Павел Андреевич чувствовал.
Отбросив окурок, он поднял с твердой, замерзшей земли сумку, закинул на плечо и пошел через переезд.
Неужели пешком? До городка, подумал бы наблюдатель.
Но сразу за переездом уже невидимый из окон Павел Андреевич взял вправо по мощенной широкими бетонными плитами дороге. Хрустел, проламывался под ногами тонкий ледок. И где-то, еще совсем далеко, гудел поезд.
Дорога вела к детприемнику или к детпропускнику, его называли так или иначе. Территория его была велика. Отгорожена кирпичной стеной, как средневековый город. Правда, с колючей проволокой по верху стены, с прожекторами и милицейской охраной, что отметало все поэтические сравнения из древней истории.
Свет прожекторов Павел Андреевич увидел издалека. Слышал он только свои шаги.
Под черным глазом видеокамеры Павел Андреевич нажал кнопку электрического звонка. Дверь отворилась через минуту. Пахнущий сонным теплом вооруженный охранник взял паспорт Павла Андреевича, сверил по журналу. Мирно тикали невидимые Павлу Андреевичу часы. Ручка шуршала по бумаге. Большая тень охранника забралась на потолок.
На экранах, перед которыми сидел и пил чай второй охранник, все было тихо. Ночь. Черные окна корпусов. Аллеи парка. Сверкание льдинок в воздухе. Бетонные плиты, на которых еще несколько минут назад стоял у входа Павел Андреевич.
Павел Андреевич шел аллеей, обсаженной кустами сирени. Ему навстречу бежала собака. В полной тишине слышались шаги Павла Андреевича да стук ее когтей. Она пробежала мимо, как призрак.
Дежурный в одноэтажном гостиничном корпусе смотрел телевизор. Он с неудовольствием оторвался от передачи и выдал Павлу Андреевичу ключи.
Если бы погасло вдруг электричество и наступила бы настоящая, первозданная тьма, если бы Павел Андреевич вдруг ослеп, он все равно дошел бы до своей комнаты. Он помнил дорогу к ней, не сказать, чтобы по запаху… В любом случае, по-звериному помнил, не рационально, не логически (пять шагов прямо, налево шесть…). Если и была логика в этой памяти, то логика сна.
Поворот ключа. Щелчок выключателя. Вспыхнувший под потолком свет.
Павел Андреевич увидел чистую комнатку. Свежим, нетронутым бельем пахнущую постель. Шкафчик. Стол с графином и опрокинутыми на поднос хрустально-чистыми стаканами. Пару стульев. Ни пылинки. Ни соринки.
На казенном столе стояла тарелка, прикрытая льняной салфеткой.
Павел Андреевич опустил сумку на пол. Стянул ботинки. Прошел к столу в протертых на пятках носках. Сел, расстегнул куртку. Снял шапку и кинул на постель.
Снег таял с ботинок и растекался лужицей у порога.
Павел Андреевич вытянул из-под куртки шарф и повесил на спинку стула. Посидел в полной неподвижности. Снял салфетку. Кладя ее на стол, он коснулся ледяной полированной поверхности.
Поднялся сдобный запах лежавших в тарелке пирожков. Павел Андреевич взял мягкий, в сладкой пыльце пирожок и надкусил. Пирожок был с яблоками. Почувствовав дикий голод, Павел Андреевич мгновенно проглотил пирожок. Съел еще пару. Успокоился.
— Спасибо, — произнес Павел Андреевич и вздрогнул от собственного голоса.
Он разделся, сложил одежду на стул. Погасил свет. В темноте стянул с постели покрывало. Шапка упала на пол. Павел Андреевич забрался под одеяло и уснул.
Четырьмя часами раньше, сразу после отбоя, привезли в милицейском газике новеньких.
Газик промчался по асфальтовой дорожке мимо гостиничного корпуса и остановился у крыльца приемного корпуса. В сопровождении двух милиционеров вышли четверо мальчиков. Поднялись на крыльцо, скрылись за дверями.
Милиционеры вышли минут через десять. Постояли на крыльце. Оглядели тихую, безлюдную территорию, которую можно было бы принять за мирный парк пансионата. Ухоженный парк, с расчищенными дорожками, с кормушками для птиц на березах и культурных яблонях, стволы которых любовно были защищены от будущих морозов соломой.
Росли здесь и липы, и сосны, оставшиеся от дикого леса. Кусты боярышника и дикого шиповника. Сирень и черемуха. Осины и лиственницы.
— Весной здесь рай, — сказал один милиционер.
Другой закурил, щелкнув зажигалкой.
Кроме деревьев и кустарника были в этом парке и площадки для спортивных игр и детские площадки с качелями на высоких столбах, с горками, с песочницами для малышей, сейчас заснеженными.
Здесь было чисто и пахло диким лесом. Хотелось даже сказать — диким воздухом. И некурящий, совсем еще молоденький милиционер отошел от злого папиросного дыма на край крыльца, чтобы вдохнуть поглубже этот дикий воздух.
На берегу пустынных волн, вспомнил молоденький милиционер, не помня нисколько, кто написал эти строки.
Дети уже спали в своих постелях. И снились им сны.
Милиционер встряхнулся, оглянулся на своего товарища. Тот отшвырнул окурок, который завтра утром дежурные мальчики и девочки счистят лопатами вместе с навалившим под утро снегом, чтобы затем вымести каменное крыльцо жесткими, из прутьев, метлами.
Газик увез милиционеров. Растаяли папиросный дым и угарный выхлопной газ. Ночное небо очистилось. Зажглись колючие звезды, обещая мороз.
За обширным письменным столом сидел невысокий мужчина в милицейской форме с капитанскими погонами. Он просматривал папки с делами, наклоняясь низко, близоруко. На стенах висели грамоты. На высоком железном сейфе беззвучно работал телевизор, немотой своей напоминая аквариум с яркими, пестрыми, в другом измерении живущими обитателями.
Капитан закрыл дела, сложил и поднял голову. На стульях перед ним сидели четверо грязных усталых мальчиков. Один из них, самый щупленький и жалкий, вдруг светло улыбнулся ему. Но капитан в ответ на улыбку нахмурился.
Он нажал на кнопку звонка в столешнице. Тут же дверь отворилась и вошел мужчина затрапезного домашнего вида: растрепанный, небритый, в старых, вытянутых на коленях брюках и в свитере, просвечивающем на локтях.
— Привет, Женя! — крикнул маленький мальчишка.
— Привет, Кролик, — ответил ему мужчина.
И мальчишка радостно засмеялся. Три другие мальчика оставались отрешенно-равнодушными.
Мужчина увел мальчиков из кабинета. Капитан спрятал их дела в сейф и включил у телевизора звук. "Рыбы" вдруг заговорили.
Пока шли длинным гулким коридором, сидевший за столом дежурный не спускал с них строгих глаз. Женины тапки со стоптанными задниками, надетые прямо на босу ногу, по-лягушачьи шлепали по полу. Маленький Кролик держался к Жене поближе.
Женя отворил железную дверь и впустил их в душевую. Они мылись в открытых отделениях, а он сидел на низенькой скамейке у батареи, и выражение лица у него было умиротворенно-кошачье.
Он выдал им чистую одежду, совершенно неказенную. Джинсы, разноцветные футболки, белье, носки, кроссовки. В новом облачении можно было подумать, что они обыкновенные домашние мальчики, только исхудавшие, изнемогшие после болезни, что есть у них дом, заботливые родители и что прибыли они после болезни в пансионат на отдых.
— Есть хотите? — спросил Женя.
— Всегда! — крикнул радостно Кролик.
И мужчина погладил его по голове.
Тем же коридором прошли в небольшую столовую. Дежурный пристально наблюдал.
И здесь дух витал неказенный.
На стенах висели детские рисунки, несколько больших, в рамах, картин. Цветные ситцевые занавески скрывали решетки на окнах. На столах лежали чистые скатерти. И даже торчали из стаканчиков салфетки.
— Садитесь, чего.
Мальчики сели вчетвером за стол. Мужчина, шлепая тапками, прошел в темную служебную половину. Свет вспыхнул. Что-то там стукнуло, звякнуло.
Кролик прислушивался. Остальные мальчики сидели отрешенно. Глазок видеокамеры смотрел на них из-под потолка.
— Женя! — тонко крикнул Кролик. — Помочь?!
— Помоги, — ответил мужчина.
Кролик убежал. И все время, пока он не вернулся, неся с Женей тарелки с хлебом, сыром, колбасой, маслом, чашки, ложки, чайник… все это время оставшиеся мальчики молчали, не глядя друг на друга, рассматривая рисунки и картинки на стенах. Пили чай, ели бутерброды тоже молча, как будто каждый был в одиночестве.
От еды мальчики порозовели, вспотели, и взгляды их стали сонными, осоловелыми.
Шли коридорами. Дежурные в коридорах не спали, следили за каждым их шагом. Мужчина освещал путь фонариком.
Бесшумно прошли в темную спальню. Слышалось дыхание спящих. Разделись, легли в свежим бельем застеленные постели. Кто-то из спавших проснулся, поднял голову и посмотрел. Женя погасил фонарик. Постоял некоторое время и ушел. Тапки его шлепнули в коридоре раз, другой, третий.
— Эй, — окликнул проснувшийся.
Но новенькие не откликнулись. Спали уже или не захотели. Даже Кролик молчал.
Ночь.
В деле Миши был протокол его задержания — на Казанском вокзале. Он жил там несколько дней. Как он объяснил, потому что стал мерзнуть на улице.
Пристраивался к каким-нибудь дальним пассажирам поближе, чтобы не привлекать внимания одиночеством, обособленностью. Слушал чужие разговоры, наблюдал чужие отношения, дремал. Когда разворачивали еду, произносил тихо, вежливо:
— Простите, вы не дадите мне немножко поесть?
Давали. Спрашивали, почему он тут, что случилось. Он отвечал:
— Ключи от дома потерял. Мама уехала к бабушке на дачу, вернется только завтра утром, и я решил здесь до утра переждать. Дверь ломать трудно — железная.
Ему давали и деньги иной раз. Он благодарил.
— Смотри, — сказала одна мамаша своей дочери, — какой культурный мальчик. Как тебя зовут?
— Миша.
Надо сказать, что Миша действительно выглядел прилично. Каждое утро он не жалел, платил по восемь рублей, чтобы пройти в туалет. Умывался с мылом, полоскал рот, приглаживал волосы, отряхивал влажными ладонями одежду. И как-то раз попросил — долго присматривался, выбирал — одну пассажирку пришить к своей, похожей на морской бушлат, драповой курточке отлетевшую пуговицу.
И все-таки милиционеры его приметили и задержали. В отделении он ни на какие вопросы (кто ты? как зовут? откуда? что тут делаешь?) не отвечал. В розыске он не значился.
Он был, в общем, спокоен, но вдруг в какой-то момент, точно рябь пробегала по неподвижной воде, дрожью охватывал его страх. Затем он вновь успокаивался.
— Ну хорошо, — сказал вконец уставший от него милиционер, — как-то ведь я должен к тебе обращаться? Как прикажешь?
— Миша.
— Миша. Так и запишем.
Кроме прочего, в деле записали, что назвавшийся Мишей мальчик физически утомлен, но здоров. Умеет читать, писать и считать. Возраст — приблизительно — одиннадцать-двенадцать лет. Речь правильная. Словарный запас — выше среднего. Одежда на нем — хорошего качества, не изношенная, но не зимняя, не на холода.
Фома. Не имя, кличка. От фомки — орудия взломщика.
Фомка увидел свет в провинциальном городишке десять лет назад. Отец его, Колька, был человек мягкий, пьющий. Когда-то — чинил телевизоры, но в нынешних телевизорах уже не разбирался, работал уборщиком в парке им. 50-летия, собирал пивные бутылки. Парк уходил в сосновый бор, где в тихую погоду было так же торжественно, как в церкви.
В первые три, самых счастливых года жена родила Кольке двух девочек. Для них взяли в кредит, на будущее, пианино. По субботам ходили в кино, а бабка, Колькина мать, сидела с девчонками. Квартиру им дали на зависть — трехкомнатную.
Жена была симпатичная, смешливая. Колька ее любил. Засмеяться могла вдруг и непонятно отчего, от своего какого-то настроения. Иногда даже случалось неловко среди сеанса — люди оглядывались, шикали. Она давилась от смеха на Колькином плече. После, успокоившись, уже на улице, и объяснить не умела, чего смеялась. Туфли могли ее вдруг чьи-то рассмешить в фильме. Или чашка на столе.
Колька немного смущался ее на людях, не только из-за смешливости. Очень уж пристально смотрела она на всех мужчин. Очень уж ярко, призывно красила губы. Кольке не раз доносили, с кем она ему изменяет и когда. Но он все-таки не мог на нее озлиться. Стал стеснялся на людях бывать и даже пил все больше один, без товарищей. И все же не попрекнул ее ни разу.
Фомку она родила от проезжего чеченца. Девчонки уже выросли большие. Одна заканчивала школу. Училась едва-едва, но старательно. Другая устроилась в заводскую столовую, гуляла с парнями, дома ночевала редко. Бабка, увидев ее на улице, грозила палкой.
Колька Фомку записал на свое имя. Больше он уже ничего для него сделать не мог, так как совершенно почти спился и на роду у него было написано — замерзнуть в парке им. 50-летия.
Фомка рос мальчиком подвижным, легким, не горюющим по поводу жизненных трудностей. Фомка из всех трудностей находил выход. Кличка ему дана была именно в силу этого его жизненного свойства, а не потому что с малолетства он воровал деньги, еду и дома, и у соседей, и в детском саду. Как-то раз ночью он влез в детсадовскую кухню и съел полхолодильника. На роду у Фомки было написано — тюрьма.
В детдом его бабка, хоть и не родная по крови, не отдавала. Жалела. Стирала на него, кормила. Когда совсем был маленький, сказки рассказывала. Да не совсем сказки. Начнет про Ивана Царевича, закончит собственным житьем-бытьем. Кто бы еще, кроме дитяти неразумного, слушал бы ее память о детстве, о ледяных кручах над рекой, с которых они летели, "а вместо саней были у нас круглые сита, мы их в навоз опускали, а навоз в лед застывал, вот мы в сито садились и катились вихрем, как с неба катились на землю…". О своем муже рассказывала, машинисте, который возил ее в сентябре в бархатный Крым. Да и не важно, что она говорила, а важен был сам склад ее речи. Фомка сладко под ее сказки засыпал.
К бабке Фомка был привязан, хоть и воровал ее пенсию, которую она прятала от него и в старые валенки, и под приемник на шифоньере, и под плинтус, и под подушку. Но Фомка все находил. Добыв денег, исчезал в путешествия, из которых возвращался то сам, а то под конвоем. С одной заботой — хорошо, если бы жива была бабка; жалко, если нет.