Я заглядывала к ним в окно, большой короб горел, его везли по воздуху, наклоняли, лилась раскаленная лава, про которую я думала, что она из центра земли, кто-то мне из взрослых так сказал, но только не Вася. Он был в робе, в рукавицах, со щитком на глазах, чтобы не ослепнуть. Литейная мастерская находилась в старом кирпичном доме, там, где путевое хозяйство, где тепловозы ждут в депо, где рельсы, по которым ходят поезда, блестят, а забытые рельсы ржавеют, иногда на них стоит вагон, и в нем живут люди, как на баржах в Париже.
Вагонам сто лет, их возили когда-то черные паровозы с алыми звездами на лбу, каменный черный уголь горел в топке, паровоз шел и гудел. У меня был свисток, белый, тяжелый, с медными вставками, он гудел в точности как паровоз, свисток подарил мне глухой машинист на пенсии. В Париже река и баржи, а у нас пути и вагоны.
Я подходила к вагону, в некоторых окнах горел свет. Я пробиралась под вагоном на ту сторону, хотя могла обойти, но я была партизаном и пробиралась под составом с вражеской техникой и живой силой, пережидала, когда пройдет враг. И если враг вдруг останавливался, я сидела тихо и смотрела на его ноги. Падал на землю окурок, появлялась кошка, смотрела на меня, не выдавала. На запястье тикали круглые часы, мне их купили, чтобы знала время. Время смотрело на меня круглым глазом. В два часа дня обед. В семь ужин. В девять спать.
Из приземистого кирпичного здания выходили мужчины, они умывались у колонки, садились на деревянные ящики, разворачивали свертки с хлебом, огурцами, луком, вареными яйцами и колбасой, ели, пили молоко из бутылок или простую воду из колонки или дымящийся чай из железного термоса. Курили. Вася подзывал меня.
Он строго спрашивал: ты почему не дома?
Ему отвечали за меня: а чего ей одной дома, одной скучно.
Мне протягивали бутерброд.
Вечером мама выговаривала Васе: гони ее в шею, пусть дома обедает, суп, кому я его варю, нельзя ребенку всухомятку.
Мы жили в деревянном доме под железной крышей, смотрели по вечерам в черно-белый экран телевизора. Окошко задернуто белой занавеской, за окошком - яблоня, я слышу, как она шумит. Скоро Васю призовут в армию.
У него была девушка, она обещала его ждать, в августе они поссорились. Вася приходил с работы, ужинал и уходил в сад курить. Я приходила к нему и садилась рядом. Слышно было, как в доме звякает посуда, мама ее мыла в тазу. В начале сентября Вася принес с работы небольшую, с мамину ладонь, шкатулку, тяжелую и горячую. Вася сказал, что отлил ее из чугуна по старинной форме. Стенки у шкатулки были ажурные, а крышка и дно сплошные, дно совсем гладкое, а на крышке - выпуклости. Отчего-то она не остывала, оставалась горячей, как только что вынутый из печи пирог. Вася принес ее в газете, газета тоже вся нагрелась. Мы поставили шкатулку на шесток, она не остывала. Соседи приходили, смотрели и удивлялись, из школы приходил физик, смотрел. Мы угощали его яблоками, их тьма уродилась в этом году.
Васю должны были призвать весной, когда ему исполнится восемнадцать, так что эту зиму он еще жил с нами, привез уголь, поставил с мамой вторые рамы в окна. Помирился с девушкой, она тоже приходила смотреть шкатулку. Вася говорил, что делал шкатулку для нее, но девушка побоялась ее брать, так она у нас и стояла, уже не на шестке, когда стали топить, а в холодном чулане, и даже в мороз не остывала, физик говорил, что всегда постоянная температура. Он привел к нам человека из Москвы, физик учился с ним когда-то на одном курсе, москвич смотрел шкатулку, пил с нами чай, рассказывал физику о знакомых, называл меня на вы. На другой день он ходил в литейку, смотрел, как Вася льет из короба лаву. Он забрал шкатулку в Москву изучать. Вася по ней скучал и спрашивал физика, как там она в Москве. Греет, отвечал физик. Но отчего греет, не отвечал, не знал.
Сразу после нового года приехали из Москвы люди и долго разговаривали с Васей. Меня прогнали спать, но я не спала и все слушала и смотрела на них в щелку из-за занавески, которая отделяла мою с мамой комнату от кухни. В кухне была печь, буфет, стол, венские стулья с подушечками для сиденья, Васин диван.
Они сидели за столом, мама наливала им чай, они спрашивали Васю, о чем он думал, когда отливал шкатулку, и не было ли еще чего-нибудь подобного в его жизни. Исследования, которые они проводили в институте, ничего не помогли им объяснить. Чугун и чугун, они говорили.
Да ничего я не думал, - говорил Вася и, наверное, улыбался.
Они выходили курить в заснеженный сад, мать вынесла им помойное ведро для окурков. Шкатулку они не привезли, оставили для наблюдения.
Весной Вася ушел в армию, я бегала к физику, спрашивала, как там шкатулка в Москве, и писала Васе, что она греет и не разгадана. Я представляла, как он улыбается, когда читает. Вася вернулся и женился на своей девушке, у них родился Алешка, шкатулка не остывала. Через несколько лет физик сказал, что ее разломали. В московский институт пришел новый начальник, дурак дураком, и приказал. Обломки уже не грели, их выкинули.
Ну, - сказал Вася. И больше ничего не сказал.
Они покурили с физиком и разошлись.
С тех пор мать взяла моду, сваливать на московского дурака все беды. Она говорила, что если бы он не разломал шкатулку, то и Союз бы не развалился, и дядя Лёша бы не спился, и терактов бы никаких не было, и Вася не покинул бы нас так рано.