ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Страсть (даже чужая, даже, с твоей точки зрения, нелепая) придаст существованию некоторый смысл. Некоторую цель. Она диктует сюжет твоей маленькой жизни. Ты подчиняешься без раздумий.

Мы познакомились в конце августа 1979 года в комнате 603 на шестом этаже огромного студенческого общежития. Я приехала с мамой, Галя одна. Мама добыла у комендантши ведра и тряпки. Мы отдраили замызганный пол, Галина вымыла окно, оттерла стекла мятыми газетами. Газеты мама купила в киоске, несколько штук. Вымыли крашенные масляной краской стены.

— Ну вот, ну вот, — удовлетворенно говорила мама. — Теперь здесь и вдохнуть можно, и выдохнуть. И ясно, что день за окном, а не ночь.

Мы и железные панцирные койки протерли, всего три.

— Еще бы матрацы выбить! — воскликнула моя мама. — А лучше бы новые купить, помягче да поровнее.

Протерли, разумеется, шкаф и тумбочки. Изнутри и снаружи. Я, конечно, поворчала, зачем, дескать, мне чужую тумбочку чистить да еще отдирать чью-то засохшую жвачку.

— Знаешь, мне как-то спокойнее знать, что у вас в комнате все в полном порядке. Что все рассадники заразы уничтожены.

Затем мама поставила кипятить в общей кухне огромный алюминиевый чайник с черным номером нашей комнаты на боку. Мама чуть не бросилась и в кухне убирать, но мне удалось ее остановить.

— Ты вымоешь, а через минуту или в ту же секунду кто-нибудь прольет на пол суп или уронит банку с вареньем. И хорошо, если соберут осколки.

— Господи! — воскликнула моя мама. — Как же вы здесь будете?

— Как все.

К чаю она нарезала колбасы и хлеба, открыла банку сгущенки. Стаканы нам выдали казенные, граненые.

— Ну ничего, ничего, девочки, — говорила моя мама. — Возьмете холодильник напрокат. Чашки купите. Чтобы веселее.

Чай мы выпили, стаканы вымыли и поставили на стол, а чайник пристроили на старом паркетном полу. Мама велела нам купить для чайника подставку, велела мне писать письма хотя бы раз в неделю, не забывать чистить зубы, быть умненькой, не связываться с плохими, записывать лекции, тепло одеваться.

Я проводила ее до остановки. Мы ждали автобус, ничего уже друг другу не говоря. Когда он показался, мама погладила меня по голове, поцеловала и, подхватив сумку, вошла в открывшиеся двери. Они тут же закрылись, автобус покатил. Я помахала вслед. Мама наверняка расплакалась. Был предзакатный час, самый мой нелюбимый.

Я поднялась на шестой этаж в пустом лифте. Прошла безлюдным коридором. Была приоткрыта чья-то дверь. Я остановилась. Ничего, ни звука. Свет падал из щели в коридор, узкая желтая полоса, я ее перешагнула.

В комнате я щелкнула выключателем, зажглась под потолком лампа. Ее круглый стеклянный абажур мы протереть забыли; абажур зарос пылью.

— Рассадник, — сказала я ему.

Галя тихо сидела на кровати. Я примостилась на свою койку. Мы смотрели друг на друга и молчали. Тикал оставленный мамой будильник.

— Поехали отсюда, — предложила Галя.

— Куда?

— Покажу тебе кое-что.

Лучший способ пережить предзакатный час — это выйти из дома на улицу, туда, где люди, движение.

Галина молчала всю дорогу. В троллейбусе, на эскалаторе, на станции со светящимися церковным светом витражами, в грохочущем вагоне, в толпе, медленно продвигающейся к эскалатору на подъем. Станция глубокого залегания.

Молчали.

Молчали в подземном переходе, молчали в боковой тихой улице. Галина была сосредоточена. Я тоже. Я заражаюсь состоянием другого человека, легко поддаюсь влиянию, потому мама и предупреждала, чтобы я держалась подальше от плохих, чтобы они меня не притянули, не вовлекли. Как бы то ни было, мы шли с Галей объединенные общим состоянием, общей тревогой, напряжением, ожиданием. Причину всего этого я узнаю очень скоро.

Мы свернули с улицы в узкий, затененный большими деревьями проезд. Август стоял идеальный, тихий, прозрачный, с бесшумно отлетающими желтыми листьями. Просигналила машина, и мы посторонились. Галина дождалась, когда машина проедет, и тогда мы направились к восьмиэтажному добротному дому из желто-розового кирпича. Мы остановились. Галина смотрела на верхние этажи дома, куда именно, я не могла угадать.

Не глядя на меня, она тихо сказала:

— Восьмой этаж. Четвертое окно от угла. Здесь живет Семенов. Актер. Знаешь?

Я отрицательно покачала головой.

— Знаешь. Друг следователя Каримова.

— А, да.

— У него невыигрышные роли, то друг главного героя, то вообще эпизод. Но все очень запоминающиеся. Он сразу взгляд притягивает, как только появляется на экране. Других никого уже не видишь.

Я именно других и видела, но Гале не возразила.

— Вдруг он сейчас дома.

— Там темно.

— Сумерничает.

Мы смотрели на окна. В глубине прозрачного еще неба зажглась звезда.

— Он должен быть в Москве. У них премьера завтра.

— Значит, на репетиции.

— Репетиции днем. Сейчас у них идет спектакль, и он в нем не занят.

— Да мало ли где он, вариантов мильон: в кино, у друзей...

Вдруг на восьмом этаже, в четвертом от угла окне, зажегся свет. Мы снизу увидели часть потолка.

Смотрели завороженно.

Смеркалось. К окну кто-то подошел и задернул шторы.

— Это он?

— Я не успела разглядеть.

Мы не двигались с места. Прошла компания. Я услышала обрывок фразы: «...и молоко они наливают...»

Свет в четвертом окне погас. Мы стояли, смотрели.

Девочка выскочила из подъезда с маленькой собачонкой на руках.

Зажглись фонари.

— Спать лег, — решила Галя.

— Рано.

— Устал. Или сидит на кухне; она на другую сторону выходит.

— Посмотрим?

— Нет.

И Галина направилась от дома к улице. Собачонка залаяла. Девчонка ее с рук не спускала.

Улица. Газетный киоск. У булочной Галя остановилась.

— Наверное, он здесь берет хлеб.

— Или его жена, — предположила я.

— Она от него ушла. Он один.

Мы вошли в булочную. Попросили у продавщицы сушки, пачку рафинада и два стакана кофе с молоком. Пили мы его долго, стоя у окна за высоким столом. И мне казалось, что я не живу, а снимаюсь в каком-то фильме. Третьестепенный фильм, роль в массовке. И, скорей всего, все сцены с моим участием вырежут. Мимолетное ощущение, но сильное.

Цикориевый кофе, разбавленный молоком. Вечные граненые стаканы.

Я разглядывала Галину. Невысокая, смуглая, с гладкими черными волосами, стянутыми в хвостик. Высокие скулы, строгие брови, небольшой рот. Аккуратная, сосредоточенная. Не красавица и не уродина. Я казалась рядом с ней высокой. Тощая, конопатая, рыжеватая, коротко остриженная, одно плечо выше другого.

Галя сосредоточенно молчала. И я понимала ее состояние. Мы были в булочной, в которой бывал и он, видели то же, что видел он. Его тень здесь присутствовала. У человека множество теней, он умирает, они остаются.

В конце октября мы вернулись из совхоза в Яхромском районе, где собирали в поле морковь сладкого сорта «каротель». Ночевали на раскладушках в школьном спортзале, по вечерам ходили в местный клуб на танцы, сидели вечером у костра. Разговаривали, бренчали на гитаре.

— Небо, — говорил кто-то из московских мальчиков, — здесь есть небо.

Вернувшись, мы первым делом съездили в Сандуновские бани (в единственном на все общежитие душе был мужской день). Намылись, отвезли в общагу кульки с мочалками и грязным бельем, покрасили ресницы, надушились (у меня завелись французские духи под названием «Турбулентность» — из Марьинского мосторга) и отправились в центр, который казался нам тогда неизъяснимым. Иногда чудилось, что улицы за одну ночь меняют свое направление, прирастают старинными домами и людьми.

Билеты мы взяли в театральном киоске возле Малого театра. Галина попросила в партер. Добродушная киоскерша посоветовала взять на галерку, подешевле.

— А сядете где душе угодно, там народу много не будет, не Таганка.

Но Галина не согласилась на галерку, мало ли что.

— Пусть дороже, зато наверняка.

Рассохшийся паркет в театральном фойе на каждый шаг отзывался скрипом. Мы разглядывали фотографии актеров. Семенов казался старше, чем даже в самых последних фильмах (я все их пересмотрела вместе с Галиной в Кинотеатре повторного фильма).

— Свет плохо выставил фотограф: вот и черно под глазами. Да и здесь — в самый темный угол загнали.

Она не уходила, все всматривалась.

— Или он устал. Или болел.

— Милый, — произнесла она совсем тихо.

Прозвенел звонок, и мы отправились в зрительный зал. Устроились на свои места: шестой ряд, середина. Слишком близко Галина не хотела.

— Слишком близко — это только ноги увидим да пылью надышимся.

В зале было прохладно. Немногочисленные зрители сидели тихо, терпеливо, как будто ждали свой поезд. Поезд опаздывал.

Наконец занавес пополз вверх. Кто-то кашлянул.

Мужчины и женщины ходили по сцене. Все, кроме Семенова.

Они кружили вокруг него. Они не хотели брать премию, а Семенов был бухгалтер, ему хотелось домой, он уговаривал не усложнять, говорил, что всех ждут семьи, что все нуждаются, что деньги дар. Но деньги были нечистыми, никто не брал бумажки, которыми размахивал Семенов, люди отступали, отшатывались, прятали руки за спину.

Вдруг чей-то голос крикнул из зала:

— Бухгалтер, давай мне, я возьму, я не гордый.

В полупустом зале хихикнули. И мне показалось, что Семенов усмехнулся.

Галка не сводила с него глаз. Я зевнула.

Семенова не слушали, отворачивались. Он был самый ненужный человек на сцене. Один против всех. Лишний.

Занавес опустился, поднялся, актеры вышли на поклоны. Семенов держался сбоку. Мы хлопали. Зрители уже расходились.

Мы с Галкой остались одни в зале. Она дернула меня за рукав. И мы поспешили к выходу.

На площадке у служебного входа было тихо. Иногда доносился с бульвара щемящий звук, наверное, там катил троллейбус. Мы ждали.

Ветер протащил по асфальту бумажку и стих. Галина решилась, подошла к служебному входу и распахнула дверь.

Проход охранял вахтер. Он сидел за небольшим столом и читал газету.

— Куда? — скучно спросил вахтер, подняв от газеты взгляд.

— Мы ждем Семенова.

— Ну и хорошо, и ждите.

— Давно.

— Не хотите — не ждите.

Галка выкурила еще сигарету. Троллейбус пропел свою жалобу, и наконец актеры показались из служебной двери. Они шли, переговаривались. Обрывки фраз доносились:

—...в этом году...

—...жалуется…

—...относительно второго…

—...неслучайно…

На нас внимания не обращали.

Показался Семенов. Галка бросилась к нему.

— Простите!

Семенов остановился. Он смотрел на Галку устало. Она молчала рас-терянно. Актеры нас обходили, некоторые с любопытством оглядывались

— Что вы хотели? — спросил Семенов.

— Я! — воскликнула Галка. И тихо продолжила: — Мы. Мы на спектакле были. Мы хотели подписать у вас. Программку.

— Ну так давайте ее, я подпишу.

Он взял из дрожащей Галкиной руки программку.

— Ручка есть у вас?

Галка бросилась копаться в сумке, выронила ключ.

— Да не волнуйтесь.

Он подобрал и подал ей ключ. Взял найденную наконец ручку.

— Как вас зовут?

— Галина.

— А вас? — Он посмотрел на меня.

И было странно так близко видеть его глаза. В ночном полумраке они казались непроницаемыми.

— Меня? Оля.

Он написал:

«Гале и Оле с наилучшими пожеланиями». Поставил дату. Подпись.

— Прекрасный спектакль, — сказала Галина.

— Да?

— Нам очень понравился.

— Я рад. Ну, девочки, всего вам наилучшего.

Он кивнул нам и направился к улице. Мы смотрели ему вслед.

И долго так стояли, пока большая стрелка круглых уличных часов не перепрыгнула разом с сорока минут на сорок пять.

— Ох! — вскрикнула я.

Мы полетели к метро. Успели на последний поезд, и он увез нас на нашу станцию с цветными витражами.

Общежитие было уже закрыто, по пожарной лестнице мы добрались до второго этажа и влезли через всегда не запертое окно в мужской туалет. На ходу я попыталась завернуть сочащийся тонкой струйкой кран.

Мне снилось, что за цветными подземными витражами светит настоящее солнце, что, если распахнуть стеклянные створки, хлынет настоящий летний воздух, влетит настоящий шмель и загудит, а голоса поездов откатятся далеко, далеко, далеко.

Я проснулась. Тихо. Душно. Ночной полумрак. Галкина постель смята.

Татьяна, третья обитательница нашей комнаты, вздохнула во сне и стихла. Я поднялась, накинула халат и осторожно прокралась к двери.

В коридоре пахло мастикой, которой натирали время от времени старый паркет. Тянуло сигаретным дымом.

В кухне холодно сиял свет, горела одна из конфорок; огонь оставляли нарочно, прикуривать. Галина курила на широком каменном подоконнике. Я приблизилась, и Галина подтолкнула ко мне пачку.

— Не могу спать. Не могу, не могу. Голос его слышу. Лицо вижу, близко-близко. Глаза. Он на меня смотрел, представляешь? Глаза в глаза. И говорил. Мне. Веришь?

— Знаю. Я там была.

— Ты заметила, он улыбнулся на прощанье?

— Да? — спросила я.

Черное холодное стекло отражало сиротливый огонек сигареты.

— Он мне улыбнулся. Улыбнулся и ушел.

— Да.

— И что теперь делать? Я не знаю, что мне теперь с этим делать. Как это вынести? Буду ходить на все их спектакли. Где он играет, конечно.

— Скучные, наверное.

— Какая разница?

Она шмыгнула носом.

— Ты плачешь?

— Да.

— Хочешь, я чайник поставлю?

— Нет.

Мы помолчали.

— Иди. Я посижу здесь. Хочу побыть одна. Сама с собой. С ним. Мысленно. Иди. Иди.

На другой день, на лекции по матанализу, которую вел наш декан, я вдруг вспомнила, как Семенов брал Галкину авторучку, как, чуть приподняв брови, смотрел в программку. Как-то он дошагал до дома? Без приключений? Затем, без перехода, я оказалась вновь в зрительном зале. Занавес торжественно поднимался, сцена была скупо освещена и казалась огромной. Из темных ее углов слышался шорох. Кто-то дышал мне в лицо. Я очнулась.

Надо мной склонился декан и смотрел на меня блестящими темно-карими глазами.

— Мы вам не мешаем? — задорно поинтересовался он.

Я молчала. Многие лица повернулись ко мне и смотрели с любопытством.

— Вы спите на лекции. Хотя и с открытыми глазами.

— Я.

— Что? Нет? Вы слышали мой последний вопрос?

Я растеряно перевела взгляд с его загорелого лица на доску. Формулы, формулы.

— Простите, я задумалась.

— Я понял. Любопытно, о чем?

И я вдруг выпалила:

— О домашней котлете!

В аудитории засмеялись. Декан ухмыльнулся, выпрямился, сунул руки в карманы модных вельветовых штанов, качнулся с пятки на носок и сообщил весело:

— Понимаю. Очень понимаю. Сам бы с удовольствием.

Он вновь наклонился ко мне и громко прошептал:

— Не смею упрекать. С хорошей котлетой конкурировать невозможно.

Он выпрямится и устремился к доске, приговаривая:

— С пылу, с жару, с пылу, с жару.

Застучал мелом, заговорил на птичьем языке.

Мы ходили на спектакли с участием Семенова. Все они были скучные, пропитанные пылью. Актеры двигались как сомнамбулы, лишенные воли злым волшебником. Мне так и представлялось, что их театром в самом центре Москвы, а значит и всего мира, управляет злой волшебник, колдун в остроконечном колпаке, карлик с длинной бородой, Кащей Бессмертный. Он отнял души у актеров и спрятал в шкаф у себя в кабинете, каждую душу поместил в стеклянную банку и закрыл железной крышкой, закатал, как закатывают огурцы и помидоры наши мамы и бабушки и как мы, наверное, будем закатывать. И на каждой банке наклеено по бумажке, и на каждой бумажке печатные буквы: имя, фамилия.

И все же, все же. Я не бросала Галину, я ходила и ходила вместе с ней, из вечера в вечер. За компанию, не имея собственных желаний. Могу лишь одно сказать в свое оправдание: мне не было скучно на скучных спектаклях. Как так может быть? Не знаю. Но мне нравилось туда возвращаться. Занавес поднимался. Сцена освещалась. Декорации, пыль, шаги актеров, фальшивые их голоса. Разве я сумею объяснить прелесть этого картонного мира?

После спектакля — неизменно — мы поджидали Семенова у служебного входа. В холодный вечер вахтер пускал нас погреться.

Семенов здоровался, надписывал программку. То: «Верным зрителям». То — «терпеливым». То — «неутомимым». А как-то раз — «сумасшедшим».

Октябрь. Ноябрь.

На седьмое в театре давали «Всегда живой». Семенов должен был изображать старого большевика. Рассказывать товарищам по тюремной камере о Ленине и о прекрасном будущем, в котором все будут счастливы.

Билетерша на входе проверила наши билеты и сообщила:

— А Семенова-то сегодня нет.

— Как это? — не поверила Галка. — Не может быть.

— Что ж он, не человек? Болеет. Заменили его. Ну, чего застыли? Будете проходить?

— Нет.

Не сговариваясь, мы направились к метро.

Вышли на Красной Пресне, перебежали к зоопарку.

На небольшой улице было тихо. Мы шагали к дому Семенова. Мы приближались. Зашли в булочную. Долго разглядывали витрину, думали, чего взять. Продавщица смотрела равнодушно.

— Апельсины, — решила Галка. — Штук пять. Пачку чая. И кофе. Булочка есть свежая? И молоко. Чего-нибудь да пригодится.

Дом. Подъезд. Лязгнувший при остановке лифт. Обитая черным дерматином дверь. Стеклянный зрачок глазка, темный, слепой.

Галка сняла шапку, поправила волосы. Прошептала:

— Нормально я выгляжу?

— Вполне.

— Тушь не потекла? Не сыпется?

— Все нормально.

— Держи апельсины.

Галка надавила на кнопку звонка.

Шаги за дверью. Свет за стеклянным зрачком. Тень.

С той стороны на нас смотрели.

Тишина. Как будто он решает: открывать не стоит.

Мы стоим тихо и робко. И слышим, как поворачивается замок. Друг на дружку не смотрим. Боимся спугнуть удачу.

Дверь отворяется. Нешироко. Он смотрит на нас. Лицо в полутьме. Из дома, из квартиры, пахнет чем-то очень знакомым. Корвалол? Точно. Мать иногда капает в ложку, шевеля губами, отмеряя нужное число.

— Мы к вам, — произносит Галина. — Вот. — Показывает пакет с апельсинами у меня в руках. — Тут апельсины. Вам можно?

Он смотрит на нас, молчит.

— Можно?

— Не знаю. Наверное.

— Мы войдем?

Он медлит.

— Я заразный, — предупреждает осипшим голосом.

— Я никогда не заражаюсь, — уверяет Галина. — Очень сильный иммунитет.

Я молчу. Стою рядом, но едва ли существую.

— Ну, — решается он. И отступает — дает нам проход.

Он ведет нас на кухню. Включает свет. Смотрит на нас.

Галина оглядывает кухню. Грязная посуда на столе и в раковине. Окурки в блюдце.

— Чай? — спрашивает Семенов.

— Я сделаю, — говорит Галина. И просит меня: — Ты посуду убери со стола в раковину и помой, а я поставлю чайник.

— А мне чего делать? — спрашивает Семенов.

— Садитесь. Ждите.

Он садится с торца, у двери. Сипит:

— Курить позволите?

Мокрая чашка выскальзывает у меня из рук. Я подбираю осколки. Галина просит меня оставить посуду и не мешать. И я сажусь за стол, в угол. Галина хлопочет, чайник закипает.

— Я вам молока вскипячу. Это хорошо при простуде — чай с молоком.

Над чашками поднимается пар. Семенов трогает ложку. И спрашивает:

— Чем я заслужил? А?

Семенов смотрит на Галину, ждет ответ.

— Чем я мог вас привлечь, ума не приложу, загадка. Расскажите.

— Вы к нам приезжали в этом году летом, — тихо сказала Галина.

Семенов удивленно поднял брови.

— На гастроли.

— А. Вот оно что. Ясно. И что? Что мы там давали?

— «На всякого мудреца». Еще «Сталеваров».

— Да, точно. Куда же без «Сталеваров». И что, я там блистал, по- вашему?

— Нет.

Семенов посмотрел на Галину с любопытством.

— Нисколько, — добавила Галина. — Я на вас обратила внимание на прощальном капустнике. Я не хотела на него идти. Но мама сказала, что там кто-то будет петь Высоцкого, и я подумала, послушаю, лучше самого никто не споет, но вдруг песни какие-нибудь незнакомые или расскажут чего интересного, вопрос напишу на бумажке, авось ответят. Короче, я не на вас пошла любоваться, ясно?

Говорила она чуть ли не торжествующе. Как будто бы хотела обидеть Семенова, уколоть. Но он, похоже, не обижался. И смотрел на нее со вниманием.

— Места нам с мамой достались отличные, седьмой ряд, середина. Народу привалило много, не то что на спектакли, полный зал. И капустник вышел отличный, веселый, и песни ничего так пел этот, ну.

— Рассыпнов.

— Да. Он. Ничего. Нормально. Про войну очень даже. «Як-истребитель». Как раз после него вы появились. Такой в костюме, в белой рубашке. Я даже не поняла. Типа конферансье, думаю. Я же вас не запомнила по спектаклям.

— Немудрено. Я сам себя там не помню. Второй сварщик. Третий купец. Мама родная, и та не заметит.

— Вы про нее так здорово рассказывали. Так тихо после песен. И все, не сразу, постепенно, но втянулись и стали вас слушать. Про то, как ваша мама жила. Ничего особенного. Но вы так рассказывали. И про этот ее сон с почтовым вагоном. И про бомбежку, когда она потерялась, а потом нашлась. И про то, как она не поверила в похоронку и ваш отец действительно вернулся, но попал под машину, потому что плохо видел вечером. Они все были как живые.

— Они и были живые.

— Да, точно, в этом все дело. Они действительно были, вы их нисколько не придумали.

— Так не бывает, чтобы нисколько не выдумать. Но я старался.

Они молчали. Галина таращилась на Семенова, он же смотрел перед собой невидящим отрешенным взглядом.

— А почему вы стали актером? Почему? Вы так и не ответили тогда. На мою записку.

— Что? А. Надеялся сыграть Гамлета.

— Я серьезно.

— Я серьезно надеялся.

Запрыгала крышка на закипевшем чайнике, и в то же самое время задребезжал телефон. Семенов поднял трубку.

— Да. Привет. Да.

Галина не отрывала от него взгляд. Я погасила огонь. Ошпарила кипятком заварник. Бросила в него щепоть чаю.

— Простыл, вот и сиплю. Подожди, Валя, можно, я скажу? Валя. Я без тебя не могу. Не перебивай, сделай милость. Валя. Валечка.

Он плакал.

Я взяла Галину за руку и повела. Помогла ей надеть сапоги, пальто, шапку. Она была покорна. Мы вышли на площадку, я затворила дверь. Замок щелкнул.

В воскресенье Татьяна учила нас делать котлеты. За мясом съездили с самого раннего утра на Минаевский рынок, там же взяли лук. В гастрономе возле общаги — хлеб, яйца и подсолнечное масло. Мясорубку одолжили на девятом, семейном, этаже.

Котлеты скворчали, наш однокурсник Яшка крутился вокруг сковороды. Ноздри его раздувались. Взгляд туманился.

— Какой запах! Какой запах! Так не бывает. Не выдержу, умру.

Татьяна попросила его не умирать, а сбегать за сладким вином. И, пока он бегал, мы накрыли стол, добыли даже рюмки.

— Ну что, дождемся этого оболтуса или прям начнем, пока не остыло? — спросила Татьяна.

— Да ладно уж, подождем, — не совсем решительно сказала я.

Мы сели за накрытый стол. Помолчали. От котлет валил пар (сковороду мы уместили в самом центре стола). Татьяна повернула ручку приемника, и виноватый мужской голос пропел:

— Утомленное солнце...

Галина зачарованно посмотрела на поющий приемник и вдруг всхлипнула, загородила лицо руками.

Татьяна выключила приемник и погладила ее по спине. И сказала уверенно:

— Все еще будет.

Когда явился с холодной темной бутылкой Яшка, Галина уже не плакала.