«Глаз», – подумал Митя. И наклонился, чтобы разглядеть.
Часы. Круглый циферблат под стеклом.
Митя встал под свет фонаря. Только что начало смеркаться, мир терял краски. Митя слышал, как скользит по коже электрический свет. Часы были старые, со стершимся ремешком. Механические. Говорящие «тик» и «так». Митя опустил часы в карман. Вдали, за домами, гудел проспект.
Митя шел узкой аллеей и думал о шуме: «Обволакивает».
Из-за угла, из тополиной тени появился человек. Он смотрел растерянно на приближающегося Митю.
– Простите.
Митя остановился.
– Я прошу прощения. Извините, что задерживаю. Вы часы не находили?
Мите было шестнадцать. Нечасто взрослые обращались к нему на «вы».
– Такие.
Незнакомец очертил в воздухе большой круг.
Митя вынул из кармана часы и протянул мужчине.
– О, – сказал незнакомец. Но часы не взял.
Он был пониже Мити, очень худой, с золотой щетиной на темном лице. Смотрел растерянно-близоруко светлыми глазами. Пахло от него чем-то полузабытым.
«Странный черный запах», – подумал Митя.
– Да, – сказал незнакомец, глядя на часы в Митиной руке, – хорошие часы. Надежные. Сейчас таких не делают. Сейчас всё практически делают на выброс. Семнадцать камней. Завод «Слава». Вас не Славой зовут?
– Нет.
– Не отстают. Сколько у вас с собой денег?
– Пятьдесят рублей.
– Маловато. Ладно. Пусть. Меняемся. Давайте. Семнадцать – на пятьдесят. Уговорили.
И Митя под его светлым взглядом вынул пятидесятирублевую бумажку. Незнакомец ухватил ее крепкими коричневыми пальцами. И растворился.
Часы стрекотали в руке. «Как насекомое, – подумал Митя. – Насекомое, пожирающее время. Вечно голодное».
Митя надеялся когда-нибудь решиться и записать свои сочетания слов, особые соединения смыслов. Черной ручкой на белой бумаге. Компьютер для этого дела представлялся ему совершенно негодным инструментом. Почерк важен. Черные жилы, в которых течет кровь поэта.
Митя возвращался домой. Он медлил. Смотрел под ноги, не сверкнет ли монетка. Мать отправила его за хлебом: полбуханки черного и нарезной батон. Мите было стыдно, что он купился, как маленький на игрушку. Как птица сорока, блестящим глазом заворожен. Митя шел, сунув руки в карманы и поглаживая пальцем гладкое выпуклое стекло.
Вообще-то, эти часы, да и любые часы на свете, похожи на детский секрет. Если их закопать стеклом вверх. Бегущие по кругу стрелки – вот и весь секрет. В черной земле похороненное время.
Огни горели в окнах большого дома. Где ярче, где глуше. Митя качнулся с пятки на носок и направился к подъезду.
Дверь он отворил своим ключом. Медленно расшнуровал кроссовки, стянул и затолкал под стойку с обувью, чтобы не мешали на проходе. Из комнаты матери доносился мужской голос. Слепой голос. Идет и не видит. Натыкается на препятствие и смолкает.
Митя стоял в прихожей, склонив голову набок и вслушиваясь. Когда-то у него был пес по кличке Жук, он точно так же умел склонять голову. Похоже, что Митя научился у него.
«Жук», – подумал Митя. Для него это слово значило совсем не то, что для любого другого человека. Для него это слово – маленький черный пес, умеющий притворяться мертвым, умеющий притворяться жалким. Мать называла его Чарли и говорила, что он такой же смешной бродяга. Жук спал у Мити возле кровати, на боку, похрапывая. Митя боялся на него наступить спросонья.
Не только «жук», любое слово, абсолютно и совершенно любое, значит для Мити что-то свое. Лавка, к примеру. Или море. Его лавка из серого дерева, темнеющего от дождя. Перочинным ножом вырезана буква «Н». Его море – под Севастополем. В каменной бухте. Он думал, что не выберется на берег, что волна его разобьет о скалу. Легко отделался. Сидел потом на округлой глыбе и наблюдал, как садится красное солнце.
«Я пытаюсь объяснить свои слова, только и всего» – так думал Митя.
Он отправился на кухню. Свет зажигать не стал. Ему нравился подводный, колеблющийся полумрак с бегущими отсветами от проезжающих внизу машин.
Отсвет и полумрак. Тайна. Неявленное до конца. Возможность шага. К свету или к тени. Или, скорее, невозможность.
Митя включил чайник. Сел к столу, вытянул руку, пошевелил пальцами. Рука была как отдельное, фантастическое существо, плывущее в сером воздухе кухни. Митя вспомнил «Семейку Адамс» и рассмеялся. Открыл холодильник, потрогал кастрюлю с супом, но супа не хотелось, достал колбасу, отхватил хороший ломоть. И съел. Налил в кружку кипяток, насыпал растворимый кофе, долго размешивал.
Раскаленная лава.
Отставил кофе, вынул часы. Они показывали двадцать тридцать пять. Настенные – двадцать тридцать. Настенные всегда шли точно.
Ремешок хотя и потертый, но крепкий. Простые часы, даже без секундной стрелки.
Митя выдвинул заводную головку, чтобы поставить время точно, и увидел на белом табурете тень. Тень уплотнилась, обрела черты и запах. Все тот же черный запах. Щуплый мужчина потрогал золотую щетину на худом, темном лице. И спросил Митю:
– Что?
– Что? – переспросил Митя шепотом.
– У вас часы в руках, головка выдвинута, я здесь. На какое время передвигаем часы?
– В смысле? Я только хотел. Назад. На пять минут. – Митя неуверенно указал на белый циферблат на стене. – Чтобы точно. Я бы и сам. Повернул.
– Милостивый государь. Или как там у вас сейчас принято? Товарищ?
– Как хотите.
– Милостивый государь, сами вы время не повернете, на это есть я.
– Хорошо.
– Пять минут?
– Ну я…
Митя таращился на давешнего прохожего, впарившего ему старые часы за полтинник, а теперь вдруг, прямо из воздуха, из полумрака соткавшегося. Как в романе.
Одет он был в потертые джинсы, в растоптанные кроссовки на босу ногу, в темный, с обтрепанными обшлагами пиджачок, из-под которого белела молочным светом футболка, кажется, чистая.
– Объясняю. Мы буквально вернемся назад на пять минут. А можем и на пять лет. Как прикажете. Буквальным образом.
– То есть если на пять лет, то мне станет одиннадцать?
– Очевидно. Если вам сейчас шестнадцать, то минус пять будет одиннадцать. Насколько я понимаю в арифметике.
Митя услышал твердые, быстрые шаги. Мать входила на кухню.
Зажгла свет. Замерла, увидев вдруг незнакомца.
Мужчина поднялся с табурета.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, – ответила ему мать.
– Мам, – Митя встал и улыбнулся. Улыбка была его щитом. Он прятал за ней растерянность, неловкость, слабость. Страх. Иногда торжество. – Мам. Это наш сосед. Он. Я его попросил зайти. Он.
– Федор Иванович, – сказал мужчина и слегка поклонился.
– Федор Иванович обещал мне помочь с математикой.
– В темноте?
– Я как раз собирался включить свет.
– Прекрасно. И, видимо, достать учебник. Не могли бы вы говорить чуть тише, у меня занятие.
– Конечно.
– Порой мешает даже шорох.
– Я знаю.
– Спасибо.
Мать посмотрела холодно на Митю.
Митя улыбался.
В ярком электрическом свете незнакомец постарел. Свет углубил морщины, глаза запали и смотрели, как из древних пещер.
– Устал я, – произнес незнакомец ослабевшим голосом. – Решайте, пожалуйста, насколько отодвигаем время. Пять минут вас устроит? Или уже десять? Не тяните, молодой человек, будьте добры, мне тяжело здесь.
– Я понял. Сейчас. Секунду. Важный вопрос: буду ли я помнить то, что было? Вот те пять минут, которые мы исключим, вы исключите, я их буду помнить?
– Нет.
– Ясно. Понятно. Я так и думал. Тогда вот что. Не будем отодвигать. Вы уж извините...
Митя не договорил. Не для кого было договаривать – незнакомец исчез. Митя коснулся табурета, на котором он сидел, и ему показалось, что сиденье еще теплое. И запах не успел улетучиться. Митя вдруг догадался, что это за запах. Железной дороги. Ночной станции. Шпал, мазута, горячего металла, дальней дали, пепла, ржавчины, пота.
Из комнаты матери донеслось пение. Лемешев, баллада Герцога из «Риголетто»: «Тарампам любовных цепей». Старая граммофонная запись. Митя аккуратно утопил в гнездо заводную головку и приладил часы на руку. Застегнул на самую последнюю дырочку. Часы свободно болтались на худом запястье, съезжали на кисть.
Митя выплеснул в раковину простывший кофе. Тенор вновь завел свою балладу. Но уже не один. Ему вторил, старался за ним поспеть и не забежать вперед живой мужской голос. Граммофонный голос смолк и живой остался один, без поддержки. Но продолжал. Вслепую. Ошибаясь, забираясь не в ту степь и в глухой лес, натыкаясь там на деревья. Но не сдавался, продолжал.
«Это хорошо», – подумал Митя.
Пение смолкло. Послышались шаги. Материнские. Их Митя всегда мог узнать, их особый ритм, уверенный и настороженный в то же время. Как будто правая нога ступала решительно, а левая неуверенно, не очень-то правой доверяя. Шаги мужчины были тихие, подшаркивающие. Как будто даже покашливающие. В прихожей щелкнул выключатель. Послышался негромкий грудной голос матери. Митя замирал, когда она вот так с кем-нибудь говорила. Слепой, все еще не прозревший голос мужчины. Вновь голос матери. Поворот замка. Открывание и закрывание двери. Щелчок. Шаги.
Мать вошла на кухню. Не взглянула на Митю. Выдвинула из тумбы возле плиты ящик, достала пачку сигарет. Встала к тумбе спиной, прислонилась, щелкнула зажигалкой. Смотрела на Митю сквозь дым.
– Я хлеб не купил, – признался Митя.
– Что так?
– Деньги потерял.
Мать ничего на это не отвечала, только еще больше сощурилась. Может, от дыма.
– Деньги потерял, зато часы нашел.
Митя вытянул руку. Стеклянный глаз сверкнул, вспыхнул отраженным светом.
– Завод «Слава», семнадцать камней. На пять минут спешат, но это наплевать.
Мать молчала.
– Он не сосед. Просто с улицы. Извини. Так вышло. Мы тут поговорили.
Мать открыла кран и сунула окурок под воду. Выкинула погасший окурок в мусорку и отправилась из кухни.
– Черт, – пробормотал Митя. И крикнул: – Черт!
Он услышал, как у матери в комнате заговорил телевизор. Встал и потащился к себе.
Митя не стал зажигать свет, он вообще любил сумерничать. Бросился на диван, руки заложил за голову. Лежал и разглядывал темные корешки книг в высоких старых шкафах. Митя запел граммофонную балладу. «Тарампам любовных цепей». У него был не тенор, а баритон, негромкий, но чистый голос. Митя пропел балладу – от первого слова до последнего. В ночное уже окно смотрела луна. У матери бубнил телевизор. Митя задремал.
Проснулся при свете утра. Не узнал собственной комнаты, с удивлением подумал, где же я? Наверное, от того, что так и проспал всю ночь одетый. Не сразу вспомнил часы, полсекунды смотрел на них с изумлением, как на чужие.
«Девятый час; семь минут; на самом деле – две; две минуты девятого. Оп, уже три».
Митя распахнул фрамугу. Серый-серый день.
На кухне горел свет, мать жарила яйцо. Кажется, именно этот вкусный запах и разбудил Митю.
Он сел на табурет с торца стола, сгорбился и наблюдал, как мать лопаткой подхватывает яйцо со сковородки и перекладывает на тарелку. Митя ни за что не стал бы перекладывать, ел бы со сковородки, скворчащее. Мать на Митю внимания не обращала, как будто его не было. «Я призрак, – невесело подумал Митя. – Призрак был мал и невесом».
Вздрогнул и осветился изнутри мобильный. Мать взяла трубку.
– Привет, Аня. Нет, не смогу поехать. Нельзя Митю одного оставить. Нет, не шучу. Нимало. Прекрасно себя чувствует. Росту уже под метр восемьдесят, ей-богу, не вру, да за полгода... а никуда не собирается, так, существует, ума нет, глаза? Серые, да, красивые глаза... ростом вымахал, а ума нет, все еще не нажил, да, я-то надеялась, что у меня сын взрослый, а он еще так, щенок, привел какого-то бомжа в дом, прямо в дом, прямо на нашу мирную кухню, за стол усадил... а бог его знает почему, не объяснил, не нашел нужным, нету объяснения у него, дурачок потому что, уши развесил, в другой раз он их десять человек приведет, а что, мало ли чего они ему наплетут, он поверит, он у меня доверчивый, дитя, сказки любит, а может, он навсегда такой глупый, я не знаю, помру, а его всякий тут облапошит, по миру пустит, будет милостыню просить по электричкам, дурачок, что с него взять, я уже и рукой махнула. Да нет, не преувеличиваю, зачем?.. Да. Спит в одежде, с утра не моется, а что ему, он и так хорош, глаза-то серые. Нет, не в школе. Уже выучился, уже готов к взрослой жизни. Ага.
У Мити горело лицо. Он хмуро смотрел на остывающую в материнской тарелке яичницу. На тлеющую в пепельнице сигарету.
– ...Какая встреча? Правда не помню. Да перестань, зачем это, все прошло, что уж ворошить. Не хочу. Точно. Без меня. Привет передавай. Да. Целую.
Мать отключила телефон, съела яичницу. Взяла медную турку с деревянной ручкой, насыпала кофе, залила водой, поставила на маленький огонь, взяла погасшую сигарету, щелкнула зажигалкой. Курила и следила за кофе. Дым уносило в открытую фрамугу. Митя смотрел на бледное синее пламя. С улицы на карниз опустился сухой листок, откуда-то с серого неба, с небесного дерева. Осень у них там, в небесах.
Мать выпила кофе, вымыла за собой посуду и пепельницу. Порядок. Скользнула по Мите невидящим взглядом и ушла. Митя слышал, как она собирается. Слышал запах ее духов. Мысленно сказал: «Дождь обещали, зонт не забудь».
Дверь захлопнулась, Митя вышел в прихожую. Зонт лежал на тумбочке.
Митя включил душ на всю мощь, вода обрушивалась с тяжелым грохотом, стоять под ней было почти невозможно, но Митя терпел. Этот душ вышибал все мысли, из него Митя выходил оглушенный, ослабевший, очистившийся. Как будто спасшийся.
Мокрый прошлепал к себе в комнату. Увидел мельком свое бледное отражение в зеркале, на секунду приостановился. Кто-то чужой там, не Митя. Кто-то жалкий.
Убрал постель. Оделся во все чистое на влажное еще тело. Футболка, трусы, джинсы, носки. Как солдат надевает все чистое перед смертельным боем. Да, Митя собирался в школу, как на войну. Война длилась уже девять лет, и не было надежды на скорое окончание. Будет ли вообще этот последний залп – последний звонок? Война затяжная, унылая, окопная. Война на выжидание. Война без врагов, без выстрелов, но война. Мите казалось, что в школе медленно утекает из него жизнь. Он сидел на уроках сомнамбулой, и ему было страшно провожать в последний путь свое время. Школа была тем светом.
Но сегодня уже нельзя было не идти. «Это как к зубному, – говорил себе Митя. – Надо пережить. Перетерпеть». Мать как-то раз ему сказала, что вся жизнь – на терпение. Но Митя ей не верил. За окном пошел неслышный дождь. «Крадучись, – подумал Митя. И передумал: – Чего ему, дождю, красться, он просто спит, спит на ходу. На лету». Митя надел часы, он их снимал перед душем. Захватил сумку с единственной на все уроки тетрадкой. В прихожей, не зажигая по своему обыкновению свет, отыскал под стойкой кроссовки, натянул.
Митя распахнул дверь и оказался лицом к лицу с молодой женщиной. Она испуганно отступила. С ее сложенного зонта стекала вода. Женщина смотрела растерянно.
– Здравствуйте, – мягко произнес Митя.
– Я к Наталье Алексеевне, – глухо сказала женщина.
– Натальи Алексеевны нет.
– Мы договорились. Я Валя. У нас занятие.
– Никак нет, не здесь и не сейчас, потому что здесь и сейчас ее нет, можете проверить, пожалуйста, – и Митя отступил, освободил женщине проход в квартиру.
Но женщина в квартиру не шла.
Митя заговорил быстро, отчетливо, весело:
– Может, вы чего перепутали, Валя? Или она? Звоните, как еще узнать?
Митя вышел к ней на площадку. Ключи вертел в руке.
Женщина от Мити отступила, вынула телефон, нашла номер в списке. Зонт ей мешал, сунула мокрый под мышку. Прижала трубку к уху и вслушивалась напряженно.
– Абонент не отвечает.
Лицо у нее было маленькое, круглое, бледное. Мите показалось, что она совершенно потерялась, как ребенок, которого никто не встретил на вокзале.
– Но мы совершенно точно договорились, вот, смотрите сами, – она показывала Мите экран мобильного. – Вот, эсэмэска, время, число, она сама назначила, видите?
– Да, вижу, определенно, время, число, все правильно, но ее здесь нет. Чем я могу вас утешить? Чашку чая?
– При чем тут чай?
– Могу предложить занятие. Я вполне могу провести. Пойдемте.
– Но вы шли куда-то, собирались.
– Уже не важно. Прошу.
Она смотрела опасливо с площадки в полумрак прихожей.
– Вы боитесь?
– Да.
– Чего?
– Вас.
– Я безопасен.
– Вы так говорите.
– Ну если вы боитесь остаться со мной наедине в квартире, можем провести занятие прямо здесь, спустимся на марш, там окно, широкий подоконник. Не проблема.
– У вас есть документы?
– У меня есть паспорт. Могу его вынести. Он дома.
И, не дожидаясь ответа, Митя скрылся в прихожей. Он представлял, как она стоит растерянно у открытой настежь чужой квартиры. Перед входом в полутьму чужого жилья. Вдыхает запах чужой жизни. Митя вышел с паспортом и протянул ей. Она не брала. Тогда он раскрыл книжечку.
– Смотрите на фотографию, это я. Дмитрий Олегович. Тысяча девятьсот девяносто четвертого года рождения. Неженатый. Умный.
– Про умный там тоже написано?
«Улыбнулась. Это победа. И голос уже не так дребезжит».
– Конечно, написано. Симпатическими чернилами… – Митя вдруг переменил интонацию, заговорил серьезно: – Я в самом деле могу провести занятие. Мне жаль, что мама забыла о договоренности, с ней такое впервые на моей памяти. Но я знаю все ее уроки. Считайте, что я ее лучший ученик. Мы можем, по крайней мере, попытаться. Ведь вы наверняка издалека сюда ехали, потратили уйму времени. Решайте сами. В любом случае я прошу прощения, что так вышло.
– Хорошо.
«Сдалась. Ура. Я и в самом деле умею это. Ура, ура, ура».
– Прошу вас. Добро пожаловать, Валя.
Он вошел вслед за ней в прихожую. Свет включил – для нее. Чтобы все на свету, никаких темных углов.
– Не разувайтесь.
– Туфли промокли.
– Тогда тапки.
– Не нужно, спасибо.
– Пол холодный.
– У меня с собой тапки. Я взяла.
Он провел ее в свою комнату.
«Слава богу, убрана постель. На столе пылюга».
– Садитесь, пожалуйста, к столу. Включу свет, на улице пасмурно и дома пасмурно. Ну вот, а я в кресле устроюсь, оно старое, старше меня. Скажите, пожалуйста, зачем вам эти занятия?
– Зачем? Это так нужно знать?
Митя не отвечал, держал паузу.
– Хотя понятно, я ходила заниматься английским, там тоже спрашивали зачем. Просто общаться или книжки научные читать. Мотивация. Да, я объясню. Меня назначили начальником отдела. Это так звучит серьезно. В действительности не то. Но все равно. Они должны меня слушать. В идеале. Но я ничего не умею им сказать. Я не могу убедительно. Убедительно сформулировать. Я сама себе не верю, когда говорю.