В одной стране, которая очень походила на нашу и располагалась на очень похожей планете, была несколько странная статья в уголовном кодексе, об этой статье и пойдет речь.

История началась ранним утром в небольшой квартире в спальном микрорайоне города Москвы. И Москва в этой стране тоже очень походила на нашу: почти та же Красная площадь, и Маросейка, и Чистые пруды, и площадь у трех вокзалов, и Таганский тупик, и те же лица в метро, и тот же «Макдональдс», и та же «Ирония судьбы» в новогоднюю ночь, и даже кто-то вроде меня там жил и поживает и сидит за компьютером и нажимает на черные клавиши с зелеными буквами и видит появляющиеся на экране слова.

У истории есть и предыстория, она прояснится чуть позже.

Итак, как говорят в их кино: экшен!
1. Экшен
Раннее утро. Мужчина лет пятидесяти или даже чуть больше. Он один в небольшой двухкомнатной квартире. Он спокоен и сосредоточен. На кухне говорит радио «Эхо Москвы». Прогноз погоды. Мужчина подходит к приемнику и увеличивает звук. Внимательно и серьезно слушает. Готовит себе завтрак. Варит геркулесовую кашу, жарит яйцо с колбасой. К чаю намазывает белый хлеб маслом. Ест не спеша, жует тщательно. Слушает политические новости. Поев, моет посуду, вытирает со стола. Заглядывает в холодильник. Кроме консервной банки со шпротами, там ничего нет. Мужчина закрывает холодильник и отключает его от сети. Он бреется в ванной. Чистит зубы. Принимает душ. Идет в комнату, накинув махровый халат. Скидывает халат, надевает чистые трусы и белую новенькую рубашку, темно-синие джинсы, носки, удобные замшевые туфли, серый пиджак. Смотрит на себя внимательно в зеркало. На подоконнике стоит старый разросшийся алоэ. Мужчина трогает пальцем землю. Берет кувшин с водой, кувшин стоит тут же, на подоконнике, и поливает алоэ. Закрывает форточку. Берет с пола большую дорожную сумку. И направляется в прихожую. Гасит в прихожей свет и открывает дверь на площадку.

Он звонит в соседнюю дверь и передает открывшей дверь женщине в затрапезном халате ключ от своей квартиры.

— Раз в неделю достаточно, — говорит он.

Заходит в лифт и здоровается с пассажирами.

На площадке первого этажа — почтовые ящики. Он замечает, что в его ящике что-то белеется. Подходит, заглядывает в щель. Но ящик не открывает. Направляется к выходу. Отворяет дверь и пропускает в подъезд мамашу с ребенком на руках.

— Здравствуйте, Николай Анатольевич, — улыбается мамаша. — В отпуск собрались?

Он ловит такси, они едут в центр и застревают в пробке. Николай Анатольевич не беспокоится, не смотрит на часы, он удобно устроился на заднем сиденье, смотрит в окно. Стоят они уже долго. Слепит солнце. Из открытого окна машины в соседнем ряду женщина высовывает наружу маленькую лупоглазую собачонку. Держит ее на вытянутых руках. Собачонка смотрит испуганно. Возможно, это только так кажется. Скорей всего, эффект Кулешова. Когда ситуация заставляет интерпретировать взгляд собачонки как испуганный. Тот же самый взгляд в другой обстановке показался бы уверенным, а в другой — наглым. Кто знает? Интерпретации навязаны обстоятельствами. Николай Анатольевич думал о чем-то подобном. Хотя ничего не знал об эффекте Кулешова.

Машины медленно трогаются, водитель говорит, что сейчас свернет в проулок, и они объедут пробку.

— Да, — соглашается Николай Анатольевич, — конечно. Как считаете нужным.

Переулки, которыми они пробираются, Николаю Анатольевичу незнакомы, ему кажется, что он едет чужим, неведомым городом, что он и вправду — в путешествии, в далеких краях. Похоже на Испанию, в которой он не бывал. Ему кажется, что за поворотом откроется море.

И ему жаль, когда путешествие заканчивается. Он расплачивается и благодарит водителя.



Николай Анатольевич останавливается у дверей адвокатской конторы. Звонит и сообщает, что записан на прием к юристу Сергееву. Дверь отворяется. Охранник просит задержаться, ему необходимо осмотреть сумку.

Николай Анатольевич водружает сумку на стол и открывает молнию. В сумке действительно все, что нужно для путешествия: перемена белья, предметы личной гигиены, толстая книжка, два теплых свитера, вязаные носки, шарф.

— В холодные края? — спрашивает охранник.

— На всякий случай.

— Прямо от нас уезжаете?

— Билет в кармане.

Охранник Николаю Анатольевичу нравится, он кажется ему добродушным, от него даже пахнет по-детски — молоком. И Николай Анатольевич думает, что, наверно, у пожилого охранника есть внуки, много, пятеро, и наверняка в бумажнике спрятана фотография, где они все вместе: он, старый, и они — малышня. Бог его знает, о чем бы подумал Николай Анатольевич, если бы охранник не выпил перед его приходом молока, а выкурил бы дешевую терпкую сигарету без фильтра. Интерпретации навязаны.

В коридоре перед дверью с табличкой «Сергеев К.С.» сидит женщина. Николай Анатольевич занимает за ней очередь. Ждать приходится долго, но Николая Анатольевича ожидание не тяготит. Он сидит со спокойным лицом. Это лицо казалось бы спокойным в любых обстоятельствах, даже при землетрясении или бомбежке. Правда, при землетрясении или бомбежке его спокойствие казалось бы странным; наблюдатель решил бы, что человек с таким лицом в таких обстоятельствах не совсем нормален.

Женщина, за которой занял очередь Николай Анатольевич, выглядит утомленно. Она смотрит на его большую сумку и решается спросить:

— Вы тоже с дороги?

— Скорее, в дорогу.

Женщина смотрит на его гладко выбритые щеки, на белый воротник свежайшей рубашки и отворачивается. Вот она, видимо, с дороги и помыться ей было нормально негде. Засаленные волосы, невыспавшиеся, утомленные глаза. Руки загорелые, с коротко обстриженными ногтями, рабочие руки.

— Вы издалека? — спрашивает Николай Анатольевич.

— Из Владимирской области.

На их планете Владимирская область тоже есть, и тот же город стоит над Окой, и так же плывут по Оке баржи, и так же выговаривают люди слова. И такой же синий растет цикорий прямо из асфальта.

— Сына у меня арестовали, он в Москве работает, на стройке, подрался, вот хочу адвоката нанять, говорят, хороший адвокат, деньги все сняла, и родные дали, может, хватит, а не хватит, будет от государства адвокат, значит, никакой.

Николай Анатольевич сочувственно кивает. Во всяком случае, в данных обстоятельствах его лицо кажется сочувствующим.

— Третью ночь на вокзале ночую, не сплю, боюсь ограбят, на гостиницу никаких денег не хватит, что за город такой Москва?

Николай Анатольевич лезет во внутренний карман серого пиджака, вынимает записную книжку и ручку, раскрывает книжку, хмурится и что-то пишет мелкими буквами.

Женщина отворачивается, задумывается, усталые глаза смотрят в стену, как будто эта стена олицетворяет тупик, в котором женщина оказалась. Соответствующее обстоятельствам сравнение. Сравнение во власти обстоятельств.

Она вздрагивает оттого, что Николай Анатольевич касается ее руки.

Он протягивает ей сложенный и надписанный листок.

— Здесь адрес, — говорит Николай Анатольевич. — А внутри — письмо. Оно для моей соседки, я у нее ключ от квартиры оставил, я уезжаю, так что можете переночевать, сколько понадобится.

Женщина смотрит на него изумленно и листок не берет.

— Выспитесь. Еды там у меня нет, кроме шпрот, они в холодильнике, он отключен, но это не важно. Чай есть, сахар. Душ примете. Берите.

— Да как, вы же меня, вы же не знаете, кто я.

— Зачем знать?

— Да нет, спасибо, я уже, все нормально, не нужно, спасибо.

Она прячет руки за спину и отрицательно мотает головой.

— Я вас очень прошу, мне ничего не стоит, а вам облегчение.

И он опускает ей письмо на колено, на черное сукно простой, прямой юбки.

Женщина осторожно берет письмо коричневыми пальцами. Читает надписанный сверху адрес и раскрывает письмо. Оно обращено Марии Ивановне:

«Передайте ключи этой женщине, она поживет у меня несколько дней».

— Сделайте одолжение, — говорит он ей.

Дверь в кабинет открывается, из нее выходит потный, красный мужчина. И, не взглянув на ожидающих в коридоре, направляется к выходу. Женщина поднимается. Растерянно смотрит на Николая Анатольевича. Он ей кивает. С белым листком в руке она подходит к двери, стучит. Так она и скрывается за этой дверью с белым листком в руке. Через час она покидает кабинет.

Листка в ее руке уже нет. Но Николай Анатольевич и не думает об этом листке. И она, очевидно, поглощена только своим делом. Направляется к выходу, даже не взглянув на ожидающего.

Жалюзи на окне были закрыты, под потолком горел люминесцентный свет, горел не совсем ровно, то вдруг затухал, то разгорался ярче, шипел и потрескивал. Другой бы на месте Сергеева давно обратился к завхозу и потребовал сменить лампу, но Сергееву нравилась ее своенравность. В маленьком кабинете было прохладно, и это тоже Сергееву нравилось, хотя, чтоб не мерзнуть, ему приходилось надевать шерстяной свитер, он держал его в кабинете.

Николай Анатольевич сидел перед его столом, такой спокойный, уравновешенный, располагающий, с аккуратной сумкой в ногах. Он только что объяснил причину своего прихода. Он сказал, что намерен отсидеть за убийство, которое, впрочем, не совершал, и Сергеев внимательно разглядывал Николая Анатольевича, его мирное, добропорядочное лицо. Лампа потрескивала и шипела. Сергеев убрал палец с кнопки диктофона, записи хранились в этом же кабинете, под замком в железном шкафу.

Николай Анатольевич ссылался на статью УК под номером 1111. Статья эта гласила, что любой гражданин, если только он в своем уме, может сначала отбыть наказание за преступление, а затем уже это преступление совершить. К примеру, сначала отсидеть за грабеж пять лет, а потом, уже неподсудным, ограбить. Но картина преступления, ход преступления, детали — все должно быть тем же. Без перемен и отступлений. В буквальном смысле осуществление задуманного.

Сергеев убрал палец с кнопки диктофона и сказал, как всегда негромко:

— Но вы понимаете, что закон этот — ловушка для идиотов, что даже грабеж после срока никому не удастся совершить, не было еще такого случая, ни одного. Тем более, в точности повторить задуманное. Так не бывает. О процессе напишут во всех газетах. Будет известно всем и каждому, кого хочет человек ограбить и каким образом, и что именно взять. К тому времени, когда будущий грабитель выйдет на свободу, его «жертва» успеет позаботиться о своей безопасности. А может быть, вообще умрет от гриппа. Или все его/ее имущество сгорит синим пламенем. Или горе-грабитель еле будет ноги волочить и ни о чем более не думать, кроме как о чистой постели в тихой комнате окнами в зеленый двор. А вы говорите не о грабеже, а об убийстве. С отягчающими. Пятнадцать лет как минимум.

— Я понимаю, — отвечал Николай Анатольевич.

Сергеев смотрел внимательно на его тихое, сосредоточенное лицо.

— Ну, в таком случае, я жду подробностей: кого собираетесь убивать, почему, каким образом. Мы все это запишем на диктофон. Затем вы пройдете психиатрическую экспертизу.

Сергеев замолк и выжидательно смотрел на Николая Анатольевича. Лампа под потолком с шипением начала разгораться. Николай Анатольевич потер заледеневшие пальцы.

— Чаю? — предложил Сергеев.
2. Запись на диктофон
(Пауза.)

Мой старый школьный друг. Мы давно потеряли друг друга. Нашли в «Одноклассниках». Он лежал в больнице, ему было одиноко, потому и написал в «Одноклассниках», это он меня нашел. Я его навестил. Он только что после операции, очень слаб. К нему мало кто приходил, жена его недавно бросила, он был какой-то очень несчастный. Мне казалось неловко, что у меня все хорошо. Я его навещал. Что-то приносил. И мы встречались уже потом, после больницы. Возле его дома есть парк. Там хорошо. Я его помню со школы. Но после школы в том районе не был. Вообще там не ходил. Там все изменилось. Но только парк остался, разросся правда, немного запущенный стал, но мне нравился. И его квартира осталась прежней. Старый-старый дом. Я хорошо помню его мать. Я ее стеснялся. Я был в нее немного влюблен. Возможно, что дружба школьная — поэтому. Его матери уже нет.

Он часто повторял, что его часы давно остановились. Но мои шли. Сначала мне неловко было ему рассказывать. Но от так слушал, жадно. Он питался моими рассказами. Я понял. Я рассказывал, чтобы доставить ему удовольствие.

Меня тогда любила одна женщина.



(Пауза.)

Мне пятьдесят лет. Я был женат. Развелись. Я сейчас не вспомню, как мы жили, отчего разошлись. Двое детей. Девочки. Мы иногда видимся, последний раз — не так давно, в начале весны. Ходил с обеими в кафе. Мы — чужие. Я не понимаю, о чем они говорят, кто эти люди, о ком они говорят с такой страстью. Я попытался, нашел фильм, о котором они взахлеб, мне скучно через три минуты. Я не могу настроиться на их волну, вот и все. В кафе мы как будто не рядом сидели, а через скайп разговаривали, даже хуже, хотя не представляю, что может быть хуже, чем этот скайп: кривые лица, голоса запаздывают.

В общем, последние десять лет я жил один. И жил прекрасно, мне ни с кем даже знакомиться не хотелось. С соседкой мы иногда встречались, но это совсем другое, я ей что-то чинил даже, она меня пирожками угощала, постель, конечно, но чтоб там думать друг о друге особо, нет. Самые приятные отношения, на самом деле. Я вообще никогда никого не интересовал. И вдруг эта женщина, новенькая, у нас в конторе. Мы отмечали Новый год, корпоратив, так сейчас говорят. Она мной заинтересовалась. Подсела ко мне, выпила со мной шампанское. Она сказала, что уже видела меня, в одном музее, на портрете. Абсолютно я, только триста лет назад. Насмешила. Она сказала, что готова показать мне этот портрет прямо сейчас. Время и вправду было еще не позднее, я сказал: а давайте. И мы рванули. Зима, скользко, полутемные улицы, сосулька прямо перед нами рухнула, прямо как бомба. Я схватил ее под руку, а она ко мне притиснулась. И я нечаянно коснулся губами ее щеки, холодной и вроде как мятной. Она повернула ко мне лицо. И вдруг закрыла глаза, а губы ее приоткрылись. Она ждала. А я не мог решиться, но решился и поцеловал ее. Она схватила меня за руку и потащила в музей. Мы успели. Посетителей уже практически не было. Она показала мне темный портрет в простенке. Я не знаю. Я бы в нем себя не увидел. Но если отрастить волосы и надеть берет, вишневый, бархатный, черный камзол, плоеный белый воротник. Бог его знает. Тогда любой человек станет как тот портрет. Я потом изучал себя в зеркале. Я повез ее к себе в тот же вечер, и больше мы не расставались. Наверно, она потом привезла свои вещи от сестры. Конечно, привезла. Они же как-то появились, и домашние тапочки, и халат, и масса каких-то склянок, и одежда. У меня в шкафу достаточно места. Плюс кастрюльки она какие-то организовала, сковородки.

Вообще говоря, я человек недоверчивый. И тут я тоже начал думать, зачем я ей понадобился. Начал и бросил. Впервые в жизни я даже знать не хотел, почему она со мной, мне было все равно почему, лишь бы была, лишь бы это длилось. Наверно, я впервые в жизни полюбил.

Она мне не подходила. Не моего темперамента, не моих интересов. Красивая. Пела и читала стихи. При этом очень как-то расчетливо вела мое хозяйство. Она была человек-праздник. Круглое рыжее лицо, рыжее из-за мелких частых веснушек. Золотое лицо. Сияющее. Улыбчивый рот, белые зубы. Пышный бюст, широкие бедра, узкая талия. Узкие ступни. Быстрая, легкая походка. Она любила длинные широкие юбки. Высокие каблуки. Пестрые шарфики. Волосы мелко завивались и стояли нимбом. Она была бухгалтер у нас в конторе. Она очень жестко умела разговаривать. Но не со мной. Мы были очень странной парой, я думаю. Она обожала кино и мы ходили поздними вечерами. Она умела со мной обращаться. Она держала меня, как ребенка, на руках. Я смотрел на вещи ее глазами. Сейчас я вижу, что эти фильмы были ерундой, и эти стихи, но тогда они были прекрасны, и я скучаю по тому времени, когда они были прекрасны.



(Пауза.)

Как-то раз мы с другом гуляли в парке, и я сказал, что у нее скоро день рождения, а я не знаю, что ей подарить, у меня есть деньги, но нет фантазии. Она любит подарки, ей понравится любой подарок, она всегда всем довольна. Но мне хотелось, чтобы ей действительно понравилось. Не из любви ко мне. Не только из любви.

Мой друг сказал, что видел когда-то камень. Граненый, в серебряном кольце. На цепочке. Прозрачный, светло-коричневый камень. Он сказал, что видел его когда-то в гостях, на хозяйке дома. Не очень длинная цепочка, он сказал, почти под шею. Он сказал, что такой крупный, теплый камень мог бы, наверно, понравиться моей любимой. И я тут же понял, что он прав. Я как будто бы сам увидел этот камень. На ней. На ее золотой коже. Я ехал домой на дребезжащем трамвае и представлял этот камень. У нас возле дома есть ювелирная мастер-ская, я решил зайти, поговорить с мастером, я был счастлив. И вдруг, я не знаю, как это произошло, почему, но я отчетливо понял, что мой друг видел мою любимую воочию. Касался ее теплой, разогретой солнцем, кожи. Был с ней близок, одним словом. Эта фантазия о камне, она только так могла возникнуть, из близости. Я это понял, не имея ни малейшего доказательства. Ни намека.

Я вышел из трамвая, дождался встречного и поехал назад. Я хотел поговорить со своим другом. Только с ним, не с ней. Он был уже дома. Конечно, удивился, когда увидел меня за дверью. Я сказал, что все знаю. Он мгновенно понял, о чем я. Растерялся. Потускнел. Я спросил, как давно. Два месяца, — он ответил. — Почти.

Что было делать дальше, я не знал. Может быть, другой, нормальный человек на моем месте ударил бы его. Или просто крикнул. Но я не мог ни ударить, ни крикнуть. Никогда этого не умел. Мать называла меня тишайшим. Так что я просто ушел. Может быть, даже извинился на прощание, я не помню. Вполне возможно. Чего я еще мог ожидать? Чего я хотел от нее? Она и так мне дала слишком много.

Поначалу я вообще думал не возвращаться домой. Думал, уйду куда-нибудь. Как мать говорила, в белый свет — как в копеечку. Не все ли равно.

Сначала я шел пешком по трамвайным путям. Потом свернул в незнакомую улицу, она вывела меня к реке, я думал утопиться, но вода была такая грязная, вонючая, отвратительная, я сел на старый каменный парапет и заплакал. Что я за человек такой, ни на что не способен, кроме как плакать. Даже утопиться не могу. Слезы кончились, я смотрел на огни в черной реке. И потом вдруг подумал, что напрасно поверил другу, он обманул меня. Она дома, волнуется, ждет меня, смотрит сейчас в окно. Я вскочил и побежал от реки к дороге, ловить такси.

Ее не было. Шкаф опустел. Ванная. Дом опустел. И на душе у меня стало пусто. Пыльно как-то. Я нашел в холодильнике кастрюлю с картошкой. Ее кастрюля. С ее картошкой. Разогрел и съел. Долго сидел в кухне. Смотрел как зачарованный на часы. Надоел стук и я вынул из них батарейку. Отправился спать. Но спать я не мог. Лежал и думал о всей своей жизни. О никчемной жизни. О том, что никто не заметил, что я жил. Я понял, что всегда был один на самом деле. Немножко она побыла со мной, подумала обо мне, даже в чужом портрете меня увидела, побыла со мной и бросила. Да и что во мне интересного? Ничего. Нет и не было никогда. Может быть, только это сходство ее и заинтересовало — на полсекунды. Или мой друг нуждался в ней больше, чем я. Мне было очень тоскливо. Мне казалось, что мир перекошен, я просто чувствовал этот перекос. Мировой перекос. Знаете, как будто все поезда должны сойти с рельсов. И трамваи. Утром я позвонил другу. Он взял трубку. Я молчал как идиот. Ксюша? — спросил тревожно друг. И я понял, что ее там нет. И поначалу мне стало легче.

Этим же утром я первым делом зашел в бухгалтерию. Она была на работе. Сидела за компьютером. Я приблизился. Она не повернула головы. Я стоял. И, наверно, отражался в ее экране. Может, она и в самом деле меня не видела. Меня кто-то позвал и я отошел. Я понял, что все кончено. Просто ей стало скучно. Со мной. С ним. Мне самому с самим собой стало скучно. Я подумал, что через несколько дней она забудет мое имя. И я, я понял, что больше всего на свете хочу, чтобы она его не забыла. Чтобы она меня не забыла. Пусть все забудут, а она — никогда.

— Но вы представляете, как она вас будет помнить?

— Конечно.

— Ведь она будет жить в страхе все эти годы, что вы будете сидеть.

— Надеюсь.

— Значит, это месть?

— Да.

— Довольно экстравагантная месть, прямо скажем.

— Я же не смогу ее убить. Реально. Даже руку на нее поднять не смогу. И ни на кого. Я голос повысить не способен.

— Да, я понял. Вы не можете. Но вы можете.

— Да.

— А если она все-таки не испугается? Настолько хорошо вас знает, что уверена — опасности нет.

— Ни один человек не знает другого настолько хорошо. Она не может быть стопроцентно уверена. Никто не может.

— Пожалуй, соглашусь. Она будет жить в вымышленном вами мире. По крайней мере, некоторое время. Может быть, найдет способ выбраться. Но уж точно вас не забудет.

— Да!

— Но вам придется продумать детали. Где? Когда? Каким образом? Все должно быть четко. И вы должны будете это проговорить. На суде. Сможете?

— Да. Я уже продумывал.

— Замечательно. Говорите. Хочу услышать, как вы себе это представляете.

— Она живет у себя. Она должна быть одна дома. Воскресенье. Уже вечер. Она готовит ужин. У нее на столе разделочная доска, нож, она им режет картошку и крошит зелень. И кастрюля на огне, вода в ней закипает. И работает радио. Что-нибудь непременно юмористическое передают. Я звоню в дверь. Она видит меня в глазок. И открывает дверь. Почему бы ей не открыть? Она меня не боится, чего ей меня бояться? Она чувствует передо мной вину. Может быть, ей хочется объясниться, даже наверняка. К тому же, я могу придумать предлог.

— Какой?

— Не знаю. В конце концов, я самый мирный и незлобивый человек, нет ни малейшей причины не открыть мне дверь. Я знаю, что она откроет, знаю. Я бы вошел и сказал, что чувствую себя не очень хорошо, не сделает ли она мне чай, она одна умеет так хорошо чай заваривать. И вот я иду за ней на кухню. Встаю у стены. Она доливает чайник холодной водой и ставит его на огонь. Я смотрю — со спины — на ее белую, в золотых крапинах шею. На золотой нимб. На загорающееся пламя. Я хватаю ее за плечи и головой, золотыми волосами тыкаю в пламя. Она вспыхивает, страшно кричит. Я ее не выпускаю.

— Нет.

— Нет?

— Не должна она вам открыть. Я понимаю, что она вас не боится. Пока. Но открывать ей все равно нет резона. Натяжка, согласитесь.

— Хорошо. Пусть декабрь. Она возвращается с работы, в декабре, знаете, самые короткие дни, так что уже темно. Одну остановку на трамвае она не доезжает. Заходит в гастроном, что-то берет к ужину. Может, пирожные, она любит сладкое. С пирожными в пакете она входит в арку, я затаился у кирпичной стены, я бью ее кулаком в лицо, сильно, сокрушительно, в кровь, она падает, я не даю ей опомниться, набрасываюсь, разрываю одежду, бью, пинаю, насилую, разрываю, удавливаю ее же шарфом. Она хрипит и не вырывается. Годится?

— Слабенько.

— Что-то еще?

— Попытайтесь. Может, пистолет? Купите пистолет. Или винтовку с оптическим прицелом. Нажмете пальцем на курок и все, никаких воплей, удушений, кирпичных стен опять же не надо.

— А как достать винтовку?

— Это как раз не проблема.

— Стрелять надо откуда-то. Где-то как-то расположиться, прицелиться. Я не представляю.

— Вы можете сидеть в машине у подъезда. И караулить, когда она выйдет. Можете вообще нанять профессионала.

— Нет. Мне не нравится. Как-то подло. Надо самому.

— Хорошо. Давайте еще вариант. Давайте, давайте. Такой, поинтереснее.

(Пауза.)

— Чаю?

— Нет. Спасибо.

(Пауза.)

— Она по утрам бегает. Вокруг дома, там спортплощадка. Зарядку делает. Дыхательные упражнения. Я бы мог как-то одеться тоже по-спортивному, шапочку натянуть. И вроде бы тоже делаю зарядку и вдруг падаю и лежу, не шевелюсь. Она близорукая, не очень поймет, кто там, а даже если поймет, увидит, что я лежу и не двигаюсь, подбежит непременно, она умеет скорую медицинскую помощь, сердце запустить; она подбежит, она такая, я знаю. Ну вот она подбежит, ко мне наклонится, я ее схвачу за горло. И…

— А что-нибудь еще?

— Еще? Что? Я не понимаю. Какая разница? Вы же знаете, что я не собираюсь потом это повторять.

— Это я знаю. А присяжные этого знать не должны. И ваша бывшая любовница не должна. Идея ведь именно в этом состоит? Так? Она должна верить, что вы через пятнадцать лет выйдете и будете ее убивать? В этом же фокус, да? Страх перед вами и невозможность забыть. Так?

— Ну.

— Тогда придумайте что-то еще. Что-то более. Не знаю. Более художественное.

— В смысле?

— Давайте варианты, там посмотрим.

(Пауза.)

— Оденусь как старик. Волосы седые, палка, горб, походка — шарк-шарк, еле-еле. Она выезжает с парковки, от работы, например. Я поднимаю руку, чтобы остановилась. Она остановится, это такой характер, понимаете, она жалостливая, она остановится и я сяду, на заднее сиденье.

— Нет.

— Почему?

— Не остановится.

— Почему?

— Потому что когда вы выйдете через пятнадцать лет, если выйдете, она, если она будет жива и в своем уме, никогда не остановит машину перед стариком. Она же будет знать ваш сценарий, как вы не понимаете. Все будут знать. И все, положим, забудут за пятнадцать-то лет. Но не она. Так что давайте, соберитесь и выдайте наконец что-то такое, чтобы оно было как рок, фатум, судьба. Чтобы никакой лазейки. И самое лучшее — обратиться все-таки к профессионалу. По-моему, это единственный выход.

— Нет.

— Это лучший выход, потому что неважно, каким способом воспользуется профессионал, его, если поймают, будут судить по факту. А вас будут судить за найм. Те же пятнадцать лет. Тот же эффект.

— Нет. (Пауза.) Я зайду за ней в лифт.

— В какой?

— Не знаю. В доме. В подъезде.

— Она переедет на первый этаж, она перестанет пользоваться лифтами.

(Пауза.)

— Она любит воду. В бассейн нет, не ходит, но ездит на море. Даже когда прохладно, купается.

— И что?

— Я должен подумать.

— Думайте.

— Можно, я буду думать вслух?

— Именно это вы и делаете.

— Но вы мне мешаете.

— Мне выйти? Отключить диктофон?

— Нет. Просто молчите. Я отлично понял, в чем сложность. (Пауза.) Вопрос, как эту сложность обойти. Может быть, просто подойти к ней на улице и воткнуть нож? Или через пятнадцать лет она вообще перестанет выходить на улицу? Лишь бы я не смог это осуществить. Понятно. Я бы этим удовлетворился, но присяжные что-то заподозрят. Понятно, понятно, я все понял. Машина, квартира, лифт, улица, море, кинотеатр, все можно исключить, решительно все. Даже магазин и аптеку. К тому же она может сменить имя и внешность и уехать куда-нибудь в Америку, в Калифорнию, к примеру, почему нет. Если мы все еще будем живы к тому времени, через пятнадцать лет. Да. А я бы хотел вот что. Я прямо вижу, как она входит в дом и думает, что в доме никого нет. Идет в душ. Хотя нет, это как-то по-киношному. Все по-киношному. Наверно, она наймет телохранителя через пятнадцать лет. Ей будет пятьдесят к тому времени. А мне шестьдесят пять.

— А мне пятьдесят семь. Простите, что вмешался.
3. Статья в газете
Рано утром на пульт дежурного полицейского поступил звонок. Заказчик убийства хотел сдаться властям. Имя исполнителя он не назвал. Способ и точное время преступления — не знал. Не знал даже точное местонахождение трупа. Знал лишь, что преступление уже совершено.

К сожалению, или к счастью, решать вам, но и я не могу описать, как было совершено преступление, как выглядел труп, и место преступления мне тоже неизвестно. Да и само преступление еще не произошло. Оно только будет. Через пятнадцать лет. Как только Николай Анатольевич Суранов выйдет из колонии строгого режима. Как только он отбудет срок за еще не совершенное убийство.

Да, пресловутая статья 1111. Казус, не имеющий мировых аналогов. И вызывающий возмущение любого разумного человека.

Казалось бы.



Статья обрывалась вместе с предложением и газетным листом. Обрывок торчал из подшивки. Так что у Николая Анатольевича не было возможности дочитать статью до конца.

Доступа к интернету ему не дали, но листать подшивки в читальне позволили. Библиотекарша объяснила, что клок вырвал, скорее всего, Ефремов, ради фотографии блондинки. Фотографии в газете были цветными и несколько размытыми, как будто ты смотрел на них сквозь слезы. Хотя Николай Анатольевич сравнил это со старческой катарактой. Он и вправду чувствовал себя стариком. И даже не стариком, умершим. Он чувствовал себя немного на том свете. Не в аду, но в чистилище. Назад дороги не существовало, да и не думал он возвращаться, даже мысленно, жил только настоящим днем. Работа, синее, как будто проснувшееся небо, сладкий чай, крик во сне соседа по камере. Крик, от которого сжимается сердце. Только настоящее время, нет ни прошлого, ни будущего. И никаких мест на свете нет, кроме точки, в которой находишься ты. Кроме того, что ты можешь увидеть. И ничего не можешь вообразить. И не хочешь.

И вдруг под Новый год пришла открытка.

На открытке изображена была пирамида. Желтая пирамида в желтой пустыне под фиолетовым небом.

Николай Анатольевич коснулся пальцем глянцевого неба, провел по желтому песку, по черным крохотным верблюдам на горизонте.

Открытка была от нее. Она не была спрятана в конверт, и Николай Анатольевич подумал, что, наверно, многие люди успели до него прочесть, пробежать глазами эти три строчки. Николай Анатольевич впервые разглядывал так внимательно ее почерк.

Привет, я не в пустыне,

в кафе на Тверской, пью кофе, идет снег, не в кафе.

Чем вас кормят? К.

К. Он не хотел, чтобы она его забыла? Пожалуйста, она написала ему. Боялась ли она его? Он не знал. Растерялся, встревожился и ничего не мог понять из этих трех строк. Зачем она прислала ему эту желто-фиолетовую открытку, даже не скрытую в конверт от чужих глаз? Три строчки. Красивая марка. Почтовый штемпель.

Он часто представлял, как она читает ту газету, от которой ему достался лишь обрывок. Читает и перечитывает. Как пытается смириться с тем, что умрет через пятнадцать лет. Как воображает его, убийцу. Как пытается скрыться, изменить имя, лицо. И все равно думает о смерти.

И вдруг — эта открытка. Что она означает? Бесстрашие? Глупость? Хитрость? Что-то еще? Уверенность в безопасности? В своих силах?

Он не знал. Он гладил желтый песок и как будто чувствовал жар.

Он написал ответ. Не сразу, до конца января открытка лежала у него в чайной коробке. Он не доставал ее, но помнил, что она там лежит. Как только просыпался утром, а просыпался он раньше всех, прежде сигнала «подъем», просыпался, открывал глаза, смотрел на серую грустную стену и видел мысленно эти желтые поблескивающие пирамиды. Эта открытка и была его воображаемый здесь мир. Тот мир, который он стал здесь воображать.

Бог его знает, почему он вдруг решил ответить на эту открытку. Может быть, оттого, что увидел это проснувшееся небо в конце января. Может быть, оттого, что она помнила. А ведь только этого он хотел.

Он ответил на вопрос, на тот единственный вопрос, который был задан:

«Сегодня на ужин давали перловую кашу. Сосиску. Чай. Вполне съедобно. Вообще, кормят сносно. Ходим в столовую. В камере нас четверо. Один страдает, говорит, что хочет другую еду, что-то он такое едал, чего здесь нет и быть не может, любит вспоминать про ресторан и белые скатерти, а мы ничего, любим послушать. Может быть, он это все придумал; так здесь бывает, что люди помнят то, чего не было; видел в фильме или читал в книжке, а думает, что было с ним. Хочет думать. Другой человек тоскует по спиртному, здесь его совсем не дают. А мне все нормально. Я получаю деньги за работу, мы все получаем. В лавочке можно взять конфеты, сигареты, сладкую шипучую воду, жвачку, сыр, колбасу, белые булки в сахарной крошке. Нет проблем. Кормят три раза. Завтрак, обед и ужин. И можно попросить чай в камеру раз в день. К чаю дают сахар. Здесь тоже идет снег. Небо серое, темное, а снег источается легкий, белый. Сосны и ели — под снегом. Красиво. Сегодня с утра, когда шли на работу, небо вдруг стало синее.

А что ты делала в кафе?»

Ответ пришел в середине марта. Не ответ на вопрос, она никогда не отвечала на его вопросы. Он отвечал скрупулезно, а она — никогда. И всегда, все эти годы писала открытки, в буквальном смысле открытые письма. Иногда писала коротко, иногда длинно. Иногда даже с продолжением, которое он получал через несколько дней, хотя обе открытки были одновременно брошены ею в почтовый ящик. Бывало, что сначала он получал продолжение, а уж потом начало. Так что ни он, ни она не вольны были распоряжаться порядком чтения. Иногда письмо занимало три открытки, а как-то раз — четыре. Николай Анатольевич хранил их все в своей чайной коробке. Но не доставал. Бывало, что открывал коробку и смотрел, как они там лежат, но не вынимал. Он их и так помнил. Ему нравилось их воображать. Цветные, черно-белые. Он и сами по себе картинки понимал как послания, как знаки, которые надо уметь прочесть. Пустыня на картинке, а за окном в ее кафе — снег. Что это? Желание тепла и света? Тоска по чему-то другому? Бог знает.
4. Открытые письма
Привет. Я курю на лестнице.

Ты работаешь?

К.

На открытке — старинная географическая карта. С кораблями и летящей большой птицей, с индейцами на полях. Старинная карта несуществующей земли. И никогда не существовавшей. По штемпелю — отправлена из Марселя. Из Франции. Он подумал, что была, наверно, ночь. Из окна на лестнице виден порт. Он не представлял марсельский порт. Но темное синее море представлял. И ее, плывущую. То ли в море, то ли уже в небе. Они сливались, переходили одно в другое.

«Мы работаем. По восемь часов. Окна есть, но крохотные, свет проникает мало, днем и ночью — электричество. Очень шумно. Гудят станки. Я на конвейере, упаковщик. Однообразно и тяжело. Первое время боялся закрыть глаза после работы, тут же видел плывущий конвейер с кусками мыла и слышал гул. Сейчас привык. Вечерами учусь шить на станке, хочу перейти в цех мягких игрушек. Они все идут в детские дома.

Ты бухгалтер по-прежнему?»

Открытка вся черная, с жемчужно-серой фигуркой балерины по центру. Если долго всматриваться, кажется, что балерина вращается.

Эту открытку пишу при свече — отключили электричество.

Как ты выглядишь?

К.

Он подошел к зеркалу в туалете и заглянул в свое лицо.

«Я оброс. Давно не стригся. Как-то забыл. Думаю, что сегодня вечером схожу в парикмахерскую, она в старом бревенчатом доме, еще с тридцатых годов, парикмахер мужчина, носит белый халат, и потому, наверно, кажется, что он врач, что я сажусь в кресло к зубному. Я сяду и закрою глаза, а когда он скажет «готово» и снимет белую простыню, открою глаза и увижу себя обновленным. Бреюсь я каждое утро, так что кожа гладкая и бледная, мало бываю на солнце, да и солнце мало бывает в наших краях. Зимой. Как дальше, не знаю. Одежда: серый ватник, штаны, ботинки, шапка-ушанка. Мы все в сером. Выползаем на белый снег по утрам, глотаем воздух.»

Но это письмо он не отправил. Отправил небольшой, прямо по открытке вырезанный, плотный белый лист, на котором нарисовал его простым карандашом один из заключенных.

«Художник меня приукрасил, — написал Николай Анатольевич на обороте. — За три пачки сигарет.»

Открытка с кадром из старого американского мультфильма: скелеты танцуют на кладбище при полной луне.

Купила новые туфли. Красные. Хожу как гусыня, и сама себе нравлюсь.

Как там к тебе относятся?

К.

«Если коротко: хорошо. Правда. Считают тихо помешанным. Незаслуженно наказанным. Ты знаешь, я со всеми говорю негромко. Им это тоже кажется признаком болезни. Может, они и правы. И хожу я не очень быстро. Меня ждут, если что, не раздражаются. Иногда советуются. Да, как ни странно. По любовным вопросам. Что написано в письме, спрашивают. Не потому что грамоты не знают и не умеют читать, а потому что ищут какой-то особый смысл в простых строчках. Удивительно, как люди задумываются над таким, к примеру, пассажем:

«Вчера была в гостях Верка, Настюха решала задачку про бассейн, Верка взялась помогать, и ничего обе не решили, позвали меня, я тоже билась, потом бросили, взяли семечек и пошли гулять до парка, дорогу заасфальтировали, идти хорошо, только машин стало много, ты даже не представляешь, насколько, даже Петя Трофимов купил машину, старые "Жигули".»

Я читаю и расспрашиваю, кто такая Верка, что там за парк, что за человек Петя Трофимов. Пожалуй что ради этих расспросов ко мне и ходят иногда с письмами. И жизнь их становится выпуклой для меня.

«Бываешь ли ты еще в кино? Здесь есть клуб, я ходил несколько раз, но было скучно. В последний раз уснул.»

Открытка — голландский натюрморт: недочищенный лимон, шкурка вьется желтой спиралью; кувшин с узким горлом, синие цветы, раскрытый гранат с темными блестящими зернами.

На Москве-реке нет уже льда. Я стояла на набережной, дул ветер, вода казалась синей. Ты с кем-нибудь дружишь? Настоящие убийцы?

К.

«Мой сосед по камере умер во сне. Обычно он во сне кричал, под утро, часа в четыре. Я не знаю почему, что ему снилось, я не спрашивал. Вел он себя всегда тихо, спокойно, работал споро, разговаривал мало. Я так и не узнал, кто он был в той жизни, что совершил. И все-таки я его знаю. То есть я ничего не могу о нем рассказать, никаких фактов, могу описать внешность и привычки, манеру держаться и задумываться. Не более. Но мне кажется, я его узнал так близко, как только возможно узнать человека. Я помню его прозрачный взгляд. Мне трудно все это объяснить.

На днях я был свидетелем драки, в которой убили человека. Мы шли в столовую, под ногами вертелась собачонка и один из нас, уже пожилой человек, с седой головой, отбросил собачонку ногой. Парень с очень худым лицом толкнул его в спину, так что пожилой упал. Он пнул его лежащего и так неудачно, что попал в висок и убил. Он не ожидал, что станет опять убийцей, он и в первый раз не ожидал, насколько я понимаю. Преднамеренных убийств вообще не так много, как вот таких случайных или почти случайных, в драках, в злобе, в ярости, по пьяному делу. Да, здесь есть настоящие убийцы, и грань между мной и ними не прочна, а в общем-то — эфемерна.

Нет, я ни с кем не дружу. Нет охоты.»

Открытка с видом кафе: несколько столиков, за ними сидят дамы и господа; белые чашки, пирожные, — прошлый уютный век.

Изобрели бы открытки с запахом. Эта пахла бы шоколадом и кофе, сигарами. Духами.

Что ты делаешь в свободное время?

К.

«Иногда сижу на лавке возле клуба и смотрю на что-нибудь. Вчера смотрел, как блестит на солнце стеклянная крошка, у нас тоже весна. Иногда хожу в библиотеку. Листаю подшивки газет и журналов. Интернет и телевидение мне не разрешают. Беру в библиотеке книжки. В основном, фантастические. О других планетах, умных и несчастных машинах, полетах в прошлое и будущее. Старая смешная фантастика. Еще полюбил читать Тургенева, описания природы. В кино ходить совсем бросил. Мне неуютно в темном зале. Чувствую спиной темноту.

Ты по-прежнему любишь мороженое?»

Открытка с солдатом Первой мировой. Он сидит на привале и читает письмо. Письмо из дома — так написано под картинкой.

Устала, хочу в отпуск, жду сантехника, чтобы починил кран.

Тебе здесь что-то снится?

К.

«Очень долго ничего не снилось вообще. От усталости. Незадолго до твоей первой открытки был сон. Будто горит дом, я стою далеко, на другом берегу реки, и горящий дом отражается в воде. Вечером того дня я вспомнил, что это из фильма, когда-то я его видел. Так что мой сон оказался чужим. Иногда мне снится моя старшая дочь, ей лет пять, я качаю ее на качелях. Стою рядом и раскачиваю. Бывают еще сны, но их трудно пересказать. Некоторые хочется мгновенно забыть, некоторые удержать. Был сон, из которого не хотелось просыпаться. И я порой жалею, что не сумел в нем остаться. Иногда мне кажется, что сон — вся моя прежняя жизнь, а иногда — нынешняя. Или та и другая. Не думаю, что я чем-то отличаюсь в этом смысле от других людей. Да и ни в каком смысле не отличаюсь. По большому счету.»

Открытка с ежиком. Ягоды и грибы на иголках, и сухой дубовый лист зацепился. У ежика блестящие черные глаза.

Я опоздала в театр. И решила уже не идти. Сижу на лавке, горит фонарь. И я тоже смотрю, как поблескивают стеклянные осколки.

Есть ли у тебя часы?

К.

«Да. Но я их не завожу. Забываю.»
5. Фильм
Длинные открытки, не умещающиеся в одну, открытки с продолжением стали в основном появляться уже после того, как Николай Анатольевич отбыл свой строк.

Он не вернулся в Москву через пятнадцать лет, снимал комнату в поселке недалеко от зоны, работать ходил на тот же завод, видел сосновый лес из окна, мог бы ходить в тот же клуб смотреть кино, но не ходил. Он завел плитку и чайник. По утрам жарил себе яичницу и пил настоящий кофе, о котором забыл в заключении; по вечерам ел картошку или гречку, иногда макароны. Пил чай, смотрел в синеющее окно. Включал лампу. Раскладывал открытки, которые все хранил. Как будто надеялся, что они, выложенные таким образом или другим, что-то еще смогут ему рассказать. Как будто надеялся, что пасьянс этот можно сложить.

Открытки с продолжением он перевязывал ленточкой, чтобы не растерялись. В этих открытках она описывала фильмы, которые и в их клуб иногда привозили, но смотреть ему было неинтересно, а читать ее подробные пересказы он любил. Читать и перечитывать. Он читал и слышал ее голос.

Вот одно из ее описаний. Считаю необходимым его привести.



Начало шестидесятых. Электричка. Сиденья из светлых деревянных плашек. Деревянные рамы в окнах. Сейчас таких вагонов нет.

Поезд отправляется от Москвы. На платформе продают мороженое, белый пломбир. Дым над сухим льдом. По вагону идет женщина, она едва успела заскочить, еще не отдышалась. Электричка постепенно набирает ход, а у женщины выравнивается дыхание. Она идет медленно, выбирает, куда сесть. Окно открыто, она проходит мимо. Солнце слепит. Мужчина шелестит газетой. Мимо них. Подростки. Бренчит гитара. Мимо, дальше. Женщина садится к старушке с тихим, каким-то безветренным, лицом. На лавке возле старушки — небольшая корзина, из корзины торчит залатанный валенок. Один. Почему один валенок? — задумывается женщина. Детский валенок, маленький, с латкой. Зачем она его везет? Да еще август такой солнечный, ясный. И так странно смотреть на валенок, так нелепо он торчит из корзины.

Женщина думает, а все ее мысли слышит мужчина, мимо которого она прошла. Шелестящий газетой, большой, широкий, потный, хмурый. Он не столько читает, сколько слушает. Все мысли пассажиров ему открыты. Он промокает пот большим клетчатым платком, смотрит в окно и слышит их мысли. Как Мессинг. Он ведь в те годы был еще жив, Мессинг. Но мужчина — не Мессинг, он не выступает перед публикой, он хранит свой дар в тайне. Нам покажут, как он обрел этот дар. Еще ребенком.

Мать его вдруг замолчала тогда. Даже не пыталась отвечать на вопросы, даже письменно. И никто не знал, в чем причина. Несчастная любовь? Болезнь? Никто не знал. Факт в том, что мальчик вдруг стал жить с немой матерью. Оказался в тишине, без отклика. Она его кормила, одевала. Слышала, но не откликалась. Или не слышала. Бывало, что он смотрел на нее и пытался заглянуть ей мысленно в душу, понять, что она думает. Думает — надо рассматривать широко. Не просто мысли, которые переводятся в слова. Но и чувства. Состояние. То есть он хотел понять ее. Услышать. И как-то раз ему это удалось. Он оказался там же, где она. Ее глазами увидел комнату, в которой они сидели. Вдруг ему повезло. Он как будто сумел настроиться на нужную волну. Увидел ее глазами, и это едва не убило его. Настолько увиденное оказалось мрачно. Тяжелый, мрачный мир. В котором и правда нельзя было отворить уста. Потому что ты в этом мире был уже мертвым. Мальчик так и не узнал причины, но понял состояние. И больше никогда не пытался стать на место матери. Зато на место других людей ему случалось заступить. Он научился проникать в мысли и чувства любого. Настраиваться на любую волну. Некоторые волны он помнил и мог, даже не видя человека, даже вдалеке от него, настроиться и услышать. Как будто он был приемник со светящейся шкалой, на которой вместо городов были написаны имена. При желании он отключался и становился обычным, слышащим только явное, а не тайное.

Поначалу он не собирался никого слушать в этом вагоне. Развернул газету, читал спортивные новости.

Она прошла по вагону, он даже лица ее не увидел. Только остриженный затылок. Чуть сутулую спину. Правое плечо выше левого. Он видел, как она идет, как садится. Отвлекся опять на газету, опять посмотрел на эту женщину. И рванул в ее мысли. Вот так, как бывает воды захочется, ему захотелось узнать ее. И он слушал, глотал эти ее мысли про валенок. И почувствовал боль — от натертой ноги. И усталость. Про валенок же она думала еще вот что:

наверно, старуха везет в нем что-то. Что-то хрупкое.

Он как будто смотрел на мир глазами женщины. Видел ее глазами. Платформу за окном. Девушку в развевающемся платье.

Поезд уже промчался, уже давно оставил платформу с девушкой позади, а женщина в электричке все видела эту платформу, точнее, девушку на платформе, точнее, развевающееся платье. Ткань, ткань в горошек. Видела и представляла, что шьет себе блузку из такой точно ткани. С отложным воротником. Себя представляла в этой блузке. И вдруг услышала мужской голос:

Лучше синяя. Просто синяя ткань, без рисунка.

Услышала и оглянулась. Привстала, чтобы всех видеть в вагоне. Всматривалась в каждого встревоженными глазами. И вслушивалась.

Она тоже умела слышать мысли других. Такое вот совпадение. В одном вагоне оказались два читателя чужих мыслей. Встретились глазами друг с другом. Карие глаза и серые.

Вы слышите, что я говорю?

Глаза вглядываются. Губы сомкнуты.

Да, слышу.

Идите к черту.

Хорошо.

Она отвернулась, села на место, а он все-таки не пошел к черту, продолжал слушать ее, подслушивать, только сам молчал, боялся уже спугнуть.

Скоро она вышла. На далекой, заброшенной платформе. По заросшей тропинке отправилась к поселку. И он, сидя в вагоне и глядя в синеющее окно, видел эту узенькую тропинку и чувствовал, как тяжело идти в натирающих туфлях.

Он вышел на конечной, там была у него большая дача с темной елью у самых окон. Жена его ждала с ужином, и дети ждали, чтобы рассказать, что было сегодня днем, так что он и позабыл о женщине в электричке. Вечером, перед сном, вышел на крыльцо покурить. Смотрел, как шевелятся в темноте листья, и вдруг услышал:

Значит, синий?

Помедлил и ответил мысленно:

Только с оттенком осторожней. Синий, но не очень густой.

А вы курите, — услышал.

Ну, да, — ответил.

Сидите на крыльце и курите.

А вы перед телевизором сидите.

Ну, да.

Скрипнула за спиной дверь, его сын вышел на крыльцо, сел рядышком.

— Не спишь? — спросил он мальчика.

— Не сплю.

— Мама ругаться будет.

— Мама спит.

И так они сидели вдвоем и смотрели в темноту. Женщина из электрички от него ушла, чтобы не мешать.

В общем и целом ничего в их жизнях не поменялось. Они и не встретились больше ни разу. Только иногда, совсем редко, разговаривали друг с другом. И разговаривали о пустяках. До самой глубокой старости. До смерти.

Похоже на нас, верно?

P.S.

Я встретила твою соседку. В твоей квартире живет женщина, говорит, по твоей записке.

Он написал в ответном письме:

«Бог с ней, пусть живет».