Звонить не пришлось, вахтер уже успел отворить дверь. Директор вошел с холодной улицы в затхлый, но теплый крохотный вестибюль. В гардеробе висела с прошлой зимы забытая кем-то варежка. На низеньком черном барьере, отделявшем гардероб, лежал раскрытый на вчерашнем дне журнал. Директор посмотрел, кто во сколько вчера пришел и ушел, стряхнул со страницы сухарные крошки и перевернул лист. Открылся новый, чистый пока, день. Директор поставил число и время и расписался своей твердой, разборчивой подписью. Напротив гардероба, в комнатке с открытой нараспашку дверью, висели на щитке ключи. Директор снял свой ключ, снял кабинет с сигнализации. Заметил на столе книжку в газетной обертке. Открыл книжку наугад и прочел:
"Этот образ Мессии есть еще один шаг ветхозаветного сознания к тайне Богочеловечества".
Те же сухарные крошки на странице. Вахтер бесконечно пил чай с черными сухарями. Наверно, эти крошки были у него повсюду: в карманах, в постели. В ботинках.
Тьма книжечек издавалась тогда на тонкой, временной, норовящей уже в пальцах истлеть газетной бумаге. Тьма книжечек о пророках, о божественном, о чудесах, об инопланетном разуме, о непознанном и непознаваемом. Иллюзорная материя поддерживала людей, давала точку опоры. Мир рушился, но было за что ухватиться. Впрочем, вахтер объяснил когда-то директору, что ухватиться можно только за небо. Выйти на волю, посмотреть в небо, вглядеться и удержать равновесие. Только так. В тот же день директор попробовал. Голова закружилась, но в общем и целом он почувствовал себя лучше.
Где он был сейчас, специалист по небу? Может, стоял во дворе, искал равновесия? Или где-нибудь медитировал в темном закутке.
Директор побарабанил пальцами по черному барьеру, никто не отозвался. И он направился к лестнице.
Кабинет его был на втором этаже. Перед дверью стояли два старых стула, между ними — тумба с жестянкой из-под индийского растворимого кофе — для окурков и пепла. Мертвым светом светила люминесцентная лампа под потолком. На стуле сидел мужчина. В сером пальто, с портфелем на коленях. Он был похож на бухгалтера из советского фильма. От неожиданности директор замер. Бухгалтер посмотрел на него. Лицо белело в мертвящем свете. Вдруг бухгалтер улыбнулся, и директор мгновенно узнал в нем своего школьного приятеля Ваню Полынина. "Горькая у тебя фамилия", — сказала ему как-то учительница, и Ваню с тех пор стали звать Горьким, как великого пролетарского писателя.
— Близкие и сейчас так зовут, — сказал Ваня. — Жду недавно, минут десять. Дверь в кинотеатр была отворена, вахтера не видел, поднялся, и сел на стул, и стал ждать. Была, конечно, вероятность, что ты совсем не придешь, но я рискнул. Телефон у меня твой есть, но я звонить не хотел, хотел так, лично, у меня коньяк, ты как, с утра нет? Правильно, потом выпьешь, не сам, так гостей порадуешь, у тебя тут и послы бывают, говорят. А кофе? В буфете варить? О, я тебе принесу в другой раз кофеварку, у меня лишняя, случайно образовалась. А что же ты пьешь здесь по утрам? Это из-под него банка там? Нет, это не кофе, брат, это отрава, давай чаю, у меня конфеты, ты ешь конфеты? Я помню, что ты любил в детстве. Я ничего живу, нормально. Бухгалтер? Насмешил. Нет, можно и так сказать. Почти что так и есть. Бухгалтер. Это почему так? Портфель и пальто? А ты посмотри на пальто, посмотри внимательно, потрогай, это драп такой, как шелк. Портфель посмотри, какая кожа. Да, это там освещение такое, что лицо белое, таких ламп нигде уже нет в мире, поверь мне, хотя что это я, ты и сам поездил, весь белый свет видел, ты же величина, ну понятно, что в своей области, все мы — в своей области. Я? Не пустое место, так скажем, уже хорошо, я доволен. Ага, кипит чайник, давай-давай, хочется горячего.
И когда он смеялся, директор узнавал в нем прежнего Ваню, а когда не смеялся, уже не узнавал.
— Как ты вообще? Нормально? Развелся? Я слышал. А дочка? Ну да, трудный возраст, все охота попробовать, мы сами-то, вспомни, вспомни, как водку пили, впервые в жизни, постановили выпить, помнишь? Бутылку купили, ханыга нам взял, мы ему сверху рубль дали, о-хо-хо, как мне было нехорошо, как меня выворачивало, ты меня до дому дотащил. Вот ведь, Костя, не сказать, что мы дружили, а водку — с тобой первым.
Константин Алексеевич помнил Ванин дом, с тенями в углах, бабку, которая не волновалась о внуке, пила чай с баранками и слушала радио. Отворила им тогда дверь, спросила, чего такие бледные оба. "Ничего, — просипел Ваня, — отравились". Она предложила им чаю, но они ушли к Ване Горькому в комнату. И там сидели, опустошенные. И слышали, как бабка ходит по скрипучему полу. На столе у Вани была фотография женщины в черных очках. Он сказал: мать.
— Твоя, родная? А других нет фотографий?
— Есть.
Поразило, что выбрал эту, в черных очках.
Мать Вани погибла в аварии, еще и год не миновал.
Ваня лежал на коротеньком диване с потертой зеленой обивкой, а Костя расположился в кресле. Сидел в чужом доме, смотрел на фотографию и думал, что женщина на ней как слепая.
Давно уже прошло опьянение, и дома наверняка волновались, но уходить не хотелось, хотелось сидеть и молчать. Ваня вдруг сказал, что у матери было свойство, которое ни в ком другом он не наблюдал: она добивалась от людей живого отклика, умела добраться до живого в любом, даже каменном.
Отклик, сочувствие. Как это еще назвать?
— Она меня часто до слез доводила, — признался Ваня.
— Как доводила?
— Ну я, например, принесу замечание в дневнике, что безобразно вел себя на уроке физики; а она мне объясняет, как эта физичка наша, Галина Петровна, как она возвращается домой, а дома никого, только кошка, и как эта Галина Петровна одна, маленькая, некрасивая, лысина светится на макушке, как ей горестно, как она не виновата, что такая, что голос слабый. Так распишет ее одиночество, что я плачу. И она плачет, и я. Не мог потом на Галину эту Петровну смотреть, сидел на уроках, молчал, глаз не поднимал. Часто я так плакал. А после матери, как умерла, ни разу еще не плакал.
Бабка им крикнула из-за стены, что ложится спать, и он оставил Ваню и отправился домой по ночной глухой улице. Его мать тогда мгновенно догадалась, что он пил, и он обещал, что больше не будет, пока школу не закончит, ни капли.
Долгое время ему казалось неловко, что узнал о Ване сокровенное. Казалось, это мешало подружиться, сблизиться. Он и так нечаянно очутился слишком близко.
— Я живу неплохо, — говорил взрослый Ваня. Ваня, о котором теперь мало кто помнил, что он Горький. — Семья: жена, художник по костюму, детки, двое, помладше твоей, я поздно собрался. Квартира хорошая, на Юго-Западе. Бабка давно померла. В институте отучился. Базы данных называлась специальность, потом юридический, так и работаю юристом. Нет, не адвокат, именно юрист, знаю законы, даю консультации. У тебя нет юриста? Плохо. Я бы пошел, но ты ведь зарплату мизерную дашь. А почему у тебя доходов нет? Может, ты неправильное кино крутишь? Может, вместо кино что-то другое надо? Вот был кинотеатр "Октябрь", а сейчас там автосалон, знаешь? Не нужно это людям сейчас, не время.
Он осмотрел внимательно кабинет, в котором они сидели вдвоем за черным чаем. Утренний зимний свет.
— А почему у тебя так холодно?
— Я вчера фрамугу забыл закрыть.
— Сейчас закрыта.
— Значит, вахтер с утра заходил прибрать и закрыл. Воздух не успел прогреться.
— Вахтер еще и убирает? Слабо старается, пыль в углах.
Директор сощурил близорукие глаза:
— Да, пожалуй. Скажу ему.
— Вольготно ему при тебе, что хочет, то и делает, хочет — на месте сидит, хочет — уйдет, а дверь открыта, заходи, прохожий, грейся. Это хорошо, если мирный человек зайдет, вроде меня, а если убийца? Я слыхал, у тебя вчера женщину убили? Молодая?
— В институте преподавала. Экономику. В концерты ходила часто. На выставки. Культурная жизнь. Наших с тобой лет. Средних.
— Ну, мы еще молодые.
— Это как сказать.
— По самочувствию.
— Я себя на сто три сейчас чувствую. Стариком дряхлым.
— Помирать, что ли, собрался? — усмехнулся Ваня. — А завещание составил?
— Не думал.
— Напрасно. Дело важное.
— У меня дочь. Больше делить наследство некому.
— Не скажи. Сегодня дочь, а завтра и внук и зять.
— Да и нечего делить. Ну, квартира, конечно. Но это уж как хотят.
— Квартира, положим, тоже не пустяк. А с этим как быть? — И Ваня обвел рукой вокруг себя.
Директор смотрел недоуменно.
— Это ведь твоя собственность? Кинотеатр этот, историческое здание, памятник конструктивизма. Что ты так удивляешься? Откуда я знаю? Работа такая — знать. И не хотел бы, а приходится.
— Зачем?
— Дело заключается в том, Костя, что с прежним хозяином мы вели долгие и тщательные переговоры насчет этого здания, и достигли уже некоторого соглашения, и уже готовили бумаги на подпись, как вдруг явилась эта дама с косой, а ей наши договоренности смешны. И вдруг оказалось, что покойный тебе завещал эту свою собственность.
— Для меня это было полной неожиданностью.
— Я знаю.
— Нет, правда. Абсолютно. Мне это не надо. Я работал спокойно директором, художественным руководителем, на самом деле и не вникал во все эти тонкости: налоги, пожарная инспекция. Я в этом не смыслю.
— То есть, если я правильно понимаю, тебе нет резона за это здание держаться?
— Меня прежнее положение вполне устраивало.
— Нет проблем, Костя. У меня в этом красивом портфеле — бумаги. Я тебе их оставляю, ты прочитываешь внимательно, консультируешься, подписываешь, и здание переходит в надежные руки.
— А я?
— Ты получаешь достойное вознаграждение. Дочке поможешь свою квартиру приобрести, это важно для семейной жизни, сам знаешь.
— А здесь что будет?
— Гостиница.
— В этом здании?
— Не совсем.
— Это здание — памятник архитектуры, уникальный экземпляр. Как редкая бабочка, его впору в Красную книгу занести.
— Никто его сносить не собирается, начинку переделаем.
— Начинка важна. Здание строилось как кинотеатр.
— Оно разваливается. На него смотреть больно. Это как нищий старик на дороге. Всеми брошенный. Ему недолго осталось.
— Нет.
Ваня помолчал, внимательно разглядывая директора, его седеющую голову, помятый воротник рубашки, порез на щеке.
— Костя, ты с ума сошел? Зачем тебе это надо?
— Не знаю.
— Что ты собираешься делать с этой, хотел сказать, рухлядью, но пусть будет бабочка. С этой бабочкой?
— Что и прежде — кино показывать.
— Какое кино? О чем ты?
— Людям надо отвлечься.
— Люди прекрасно пивом отвлекаются. Плюс телевизор.
Директор молчал. Он вынул и вертел в руках сигарету, но не закуривал.
— В стране разруха, — сказал Ваня, — по ночам фонари не горят. Жрать нечего. Стреляют. У вас женщину убили.
— Между прочим, был полный зал.
— Что?
— Ни одного свободного места. Фонари не горят, жрать нечего, стреляют, телевизор хоть не включай — такое дерьмо, где еще человеку отвлечься?
— Я, кажется, понял, — сказал Ваня. — Ты решил, что ты — важная птица. Поставщик чудесных видений. Ты же знаешь, что показать, ты киновед, ты мировая величина, ты исследования пишешь про крупный план.
— Я ничего не писал про крупный план.
— Да какая разница? Про средний. Про эффект Кулешова. Я в библиотеку зашел, поинтересовался.
— Подготовился.
— Я такой. Ты прогоришь, Костя. Твой покойный хозяин — он, конечно, любил кино, но у него и другое дело было, серьезное, за счет которого он ваш кинотеатрик и подкармливал. Знаешь, что за дело?
— Нет.
— Хочешь, открою?
— Мне без разницы.
— Как скажешь. Ты ведь не дурак, Костя, ты же понимаешь, что иллюзион твой личный рухнет, полгода не проживет, если только спонсора не найдешь, но что-то я сомневаюсь.
— Полгода так полгода. А может, год. В Союз напишу обращение. В Союз кинематографистов.
— Я понял.
— За рубежом, как ты верно заметил, ко мне с большим уважением относятся. Передам здание Союзу. Или Москве. На условии, что будет по-прежнему кинотеатр и я в нем — директор.
— Не выйдет.
— Чего так-то?
— Мы об этом в состоянии позаботиться.
— Мы?
— Наша строительная компания. А ты думал кто? Мафия? Меньше кино смотри.
— Угрожаешь?
— Уговариваю.
— Ты чай будешь допивать?
— Нет. Паршивый у тебя чай.
Ваня взял портфель, действительно прекрасный, из толстой кожи, с золотыми замочками, которыми Ваня щелкнул.
— Документы я тебе все-таки оставлю.
Вынул папку и положил на стол, на край, подальше от кружки и сладких, липких разводов.
— Не хочу тебя пугать. Просто советую. Подпиши. Серьезные люди просят. Советую очень. Настоятельно рекомендую.
— Послушай, Ваня, — сказал задумчиво директор, — можно, я тебя спрошу? Ты не против? Ты больше ни разу не плакал с тех пор, как мать умерла?
Ваня посмотрел на директора долгим взглядом:
— Нет.
— Почему? Ничего в жизни такого не случалось? Даже щенок твой не помирал?
— Я не держу щенка. И не держал.
— Но дети-то у тебя есть.
— С ними все в порядке, спасибо.
— А фотография? Помнишь, мать твоя без глаз, черные очки вместо?
— Храню.
— По-прежнему? На столе держишь?
— Чего ты добиваешься, Костя? Чтоб я заплакал? Мать хочешь мою повторить? Она неповторима. Недосягаема. И ты меня до слез не доведешь и до живого меня не достанешь. Бумаги изучи, посоветуйся с умными людьми, хоть бы и из Союза вашего. Подумай, я перезвоню через неделю. Будь здоров.
И Ваня поднялся и направился к выходу.
В кино или в книгах реальность подчинена истории (той, которую рассказывают). И телефон, к примеру, звонит только тогда, когда нужно прервать разговор или повернуть сюжет. И в дверь никто не ломится, позволяя героям выговориться. История диктует. Но в реальности невыдуманной звонки и случайные взгляды диктуют историю. И даже Историю. Стук в дверь, обрывки новостей в телевизионной программе, колдобина, о которую спотыкаешься, ступенька, с которой летишь. Разумеется, вниз.
Телефон молчал все время разговора директора с Ваней. И некоторое время после Ваниного ухода. Словно бы давал возможность директору побыть одному. Постоять у окна, покурить у открытой вновь фрамуги.
Он уже собирался выйти из кабинета, ополоснуть чашки. Уже взялся за Ванину чашку, полную наполовину. И ему вдруг показалось, что Ваня смотрит на него из чашки, из черного подвижного зрачка. Зазвонил телефон, и директор чашки оставил.
— Костя? Здравствуйте. Это я, Андрей.
— Здравствуйте, Андрей.
— Вы меня узнали?
— Да, конечно. Что-то случилось? У вас голос растерянный.
— Вы извините, я не могу долго говорить, у меня нет возможности, я из телефона-автомата, пришлось идти на станцию, возле дома не работает, сорвали трубку, а здесь очередь. У вас какая погода?
— У нас? Снег.
— И у нас. Наверно, сейчас везде снег, даже в Африке. Я прошу прощения, Костя, я слышал, у вас человека вчера убили?
— Слышали?
— Это правда?
— Да. Я поражаюсь, как новости разлетаются. У вас и телефона нет.
— Ко мне студенты приезжали.
— А.
— Талантливые ребята, жалко их, я всегда талантливых жалею, а в наше время и совсем. Что с ними будет? Во что их жизнь превратит?
— Да, я понял, студенты вам рассказали.
У режиссера была способность отклоняться от темы, отвлекаться и забывать даже причину и цель затеянного самим же разговора. Директор направлял по возможности его речь.
— Что? — растерянно переспросил Андрей. — Что рассказали?
— Про убийство.
— Да-да, ребята сказали. Они как раз были на сеансе. Не все. Двое из них. Их всего пятеро приезжали, Аня их картошкой кормила. У нас своя.
— Я помню.
— Да, вы тоже у нас были, бывали. Аня вас любит.
— Передавайте ей привет.
— Непременно.
— В дверь барабанят, я задерживаю, всего доброго, Костя.
— Секунду, Андрей. Так что насчет убийства?
— Ах да. Конечно. Самое главное. Простите. Я очень испугался. Понимаете, Костя, я не могу допустить, даже помыслить, чтобы мой фильм увидел свет в таком месте. Премьера. Это важно. Это рождение. Где убили, где кровь.
— Крови не было.
— Но смерть, насильственная.
— Андрей?
— Да?
— Я вас понимаю.
— Правда? Это большое облегчение.
— Подождите, Андрей, не спешите. Попытайтесь и меня понять. Ваша премьера заявлена месяц назад. Ваши же студенты афиши клеили. Во ВГИКе, на Курсах.
— Они даже на вокзале лепили, где отмены электричек, чудаки.
— Отмены. Вот именно. Все билеты проданы, Андрей. И меня и кассиршу звонками замучили. Что я скажу публике? Вы меня без ножа режете, а еще что-то говорите об убийстве. Вы меня убиваете. Бескровно.
— Костя?
— Да?
— Простите.
— Не смогу я вас простить.
— Я вам компенсирую потери. Сразу не смогу, частями выплачу, у меня договор будет, вот-вот, и сразу аванс, я выплачу. Не молчите. Костя?
— Я думаю. Думаю, что таких странных людей, как вы да я, скоро уже не будет, мы вымираем.
— Мне стучат с улицы.
— Я слышу.
— Костя, простите меня.
— Нет.
— Я компенсирую.
— А моральное мое поражение тоже компенсируете? Люди-то явятся. Не хотите приехать объясниться перед ними самолично? А?
— Костя, я не смогу. Я и так-то людей боюсь, а еще объясняться.
— Не сомневаюсь, за моей спиной куда как спокойнее.
— Костя, я так не могу, в таком разладе, невозможно, и фильм невозможно, это как собственного ребенка своими руками вытолкнуть. Это же не просто показ — премьера, рождение, как можно. Костя, вы там? Мне стучат.
— Я понял. Идите.
— Простите меня.
— Не сейчас.
Он положил трубку, мокрую от потной ладони.
Почти тут же телефон зазвонил вновь. Но директор брать трубку не спешил. Смотрел на нее устало, хмурился. Вдруг схватил и бросил на рычаг. Достал сигарету, глядя на онемевший аппарат. Сигареты у него были хорошие, из самой Америки друг привез, друг старинный из прекрасного прошлого, давно подался в американцы, поменял судьбу. По крайней мере, с сигаретами у него там проблем не было, не как здесь, не по талонам выдавали. Директор по старой привычке разминал американскую сигарету, киношный разведчик погорел когда-то из-за этой привычки.
Телефон затрезвонил. Директор закурил.
Смотрел на трубку.
Перевел взгляд на грязные чашки. И вновь ему почудилось, что из недопитой чашки, из черного подвижного зрачка, смотрит Ваня.
Телефон не умолкал. Директор поднял трубку:
— Да?
Молчание.
— Вас не слышно. Дочка, это ты? — спросил он голосом, которым никогда больше ни с кем не говорил, мягким и беззащитным.
— Простите, — ответил чужой голос.
И связь прервалась.
Директор послушал короткие гудки и положил трубку. Докурил и отправился мыть чашки. Унесло Ваню в сток вместе с простывшим чаем.
Вымыл чашки. Вымыл пепельницу. Затолкал в урну ненужные бумаги. Папка зеленела на краю стола, цвет был тревожный, сумеречный. Директор схватил тряпку, протер стол, папку зеленую сдвинул. Посмотрел на нее, взял и спрятал в сейф. Выскочил из кабинета, захлопнул дверь и быстро, почти бегом, направился к лестнице.
Вахтер сидел на своем месте за низеньким черным барьером, ограждающим крохотный гардероб. Сидел неподвижно, с закрытыми глазами. На черной лаковой доске барьера лежал прямо перед ним раскрытый на сегодняшнем дне журнал с единственной пока записью, которую оставил директор.
Он подошел к вахтеру, посмотрел на него несколько тяжелых секунд. Вахтер был все так же неподвижен, скудный свет стекал по желтому лицу. Директор постучал о черную доску. Вахтер не сразу отворил глаза.
— Владимир Николаевич, отчего вас не было на месте сегодня утром? Дверь открыта, вас нет, комната с ключами нараспашку. Я вошел, расписался, взял ключ, а мог и бомбу подложить. Поднялся к себе и застал человека у дверей. Вы видели, как он проходил? Конечно нет. Вас и на месте не было. А если бы и были. Кого можно заметить с закрытыми глазами? Для чего вы здесь, Владимир Николаевич? Бога ради, просветите меня, за что вам платят зарплату? И не одну. Три!
На этом месте голос директора утончился, полез вверх.
— Вы у нас один в трех лицах значитесь: и гардеробщик, и уборщик, и вахтер. Но я вижу только одного, только гардеробщика. Нет, я понимаю, что у нас оклады мизерные, но нельзя же так наплевательски к своим обязанностям, так нагло пренебрегать!
Совершенно спокойно, широко отворенными глазами смотрел вахтер на взбесившегося директора. Никогда прежде не слышал он, чтобы директор повышал голос, выходил из себя. А случаи бывали критические. И коробки с фильмами исчезали порой перед самым показом. И пленку гробил пьяный киномеханик, и картинку давал нечеткую и без звука, когда все французское посольство сидело в зале, и дрались в буфете случайные, не из их публики, люди. Но никогда директор не терял лица. Всегда находил нужные слова, знал, к кому обратиться, куда позвонить, как перевести в шутку, успокоить, занять разговором, переключить внимание. Даже вчера он остался спокоен, когда вбежала к нему в кабинет билетерша с криком: "Мертвая сидит!"
— Я сейчас зашел в туалет, — продолжал тем временем пронзительным, неслыханным голосом директор, — зеркало мутное, из унитаза вонища, пол грязный, липкий, паркет замызганный, в фойе в углах пыль, буфетчица сама полы моет, она моет, а вы зарплату получаете! Не совестно? Книжки читаете про божественное, как жить учите. Позвольте и мне вас поучить единожды: выполняйте свои обязанности или не берите их на себя. Наведите в кинотеатре порядок, немедленно, сию же секунду. Что вы сидите? Идите. Люди и без вас тут распишутся, и ключи сами возьмут, не в первый раз; говорили мне, возьми пенсионерку из ближнего дома, с радостью согласится и убирать будет на совесть.
Ни слова не говоря, вахтер поднялся.