«Дебют был удачным. Но все же победителю (не говоря уже о побежденном) надо еще много и настойчиво работать, чтобы достичь высокого класса и постичь все тонкости этой интереснейшей игры…»

Дежурный читал отчет о матче. Он услышал, что открывается дверь, и поднял глаза от газетной страницы. В отделение входил щуплый, ниже среднего роста мужчина. Без пальто. Он приблизился к барьеру и посмотрел на дежурного. Губы у вошедшего дрожали. Дежурный догадался, что он расплачется, если попытается говорить.

— Что? — спросил дежурный. — Пальто сняли?

Мужчина кивнул.

— Хорошее пальто?

Мужчина кивнул.

— Воротник меховой?

Мужчина отрицательно помотал головой. В обширной его лысине качнулся отсвет от лампы.

— Обнаглели. — Дежурный выложил на барьер лист бумаги и перо. — На днях женщину ограбили, шапку сдернули, сумочку вырвали, а там от дома ключи; жена одного начальника, очень большого начальника, вы такого, небось, и не видели, а я сподобился, приезжал самолично, покричал, конечно, пока нашего начальника не увидел, а как увидел, так и обнял; они на фронте вместе служили, в начале войны из окружения выходили. Вы воевали?

Мужчина кивнул. Он смотрел напряженно на разговорчивого дежурного и, кажется, не особенно разбирал смысл рассказа, но мягкий округлый говор его успокаивал.

— Ну вот, может, и вы знакомы нашему начальнику. А мне не довелось повоевать, я здесь бандитов ловил. — С этими словами дежурный поставил на барьер чернильницу. И приказал: — Пишите.

Мужчина поднял на дежурного недоуменные глаза. Были они светло-голубые, с покрасневшими тонкими веками. И дежурному пришло на ум, что глаза у потерпевшего птичьи. Но бывают ли голубые глаза у птиц?

— Заявление вам надо написать о грабеже. Я его приму, и вы пойдете домой. Вы далеко живете? Мороз будь здоров. Начало марта, а морозы прямо будь здоров. Я что-то не подумал, вы же окоченели. Я вам сейчас чаю. У меня чай особый. Секрет не скажу, даже не спрашивайте. А вы пишите.

И дежурный отправился к табурету, на котором держал он против всяких правил спиртовку, зажег ее и поставил на огонь небольшой медный чайник. Потерпевший наклонился близко к бумажному листу, долго в него вглядывался и наконец, осторожно касаясь пером бумаги (будто ступая ногой на лед, прочен ли, не ухнешь ли сразу вместе с этим льдом в речную темную воду), начал писать. Он писал и подшмыгивал маленьким острым носом.

«Как мышь», — пришло на ум дежурному.

В чайнике забурлила вода, дежурный бросил в кружку сухой серой травы, залил ее кипятком, и сладкий аромат разлился в воздухе и достиг маленького острого носа потерпевшего. Потерпевший поднял невидящие глаза и тут же вновь опустил. Он писал осторожно, строку за строкой, ровным стройным почерком.

«Очень уж много пишет», — подумал дежурный. Но решил не сбивать.



Был потерпевший ретушером в фотоателье, сидел в закутке и раскрашивал небо в голубой цвет, а щеки в розовый. Самое любимое занятие его было раскраска готовых уже отпечатков. Негативы он тоже исправлял, для этого у него имелся ящик со стеклянным оконцем, на оконце он клал негатив, в ящике включал электричество, накрывался черной тряпкой и тушью зачернял тени на светящемся негативе — для контраста; или ластиком убирал с лиц черные точки. Зрение он потерял на этой работе, но в ополчение его взяли. Да он и не сказал ничего про зрение: немцы подходили к Москве. Вернулся с войны в августе сорок пятого, орденов и медалей не заслужил. Жил в Марьиной роще, в собственной комнате (деревянный двухэтажный дом, двор, палисадник) во втором этаже. Поднимался вечером по лестнице, она отзывалась вздохом.

Ретушер жил один. Отпирал свою комнату и входил в темноту, зажигал свет. Ставил чайник на общей кухне. Смотрел из окна, как пилят мужики дрова. Белье сушилось на веревках, на морозе оно становилось как тонкий картон. Дети бегали, бросали снежки. Ужинал он хлебом и холодной картошкой. Протирал чистой тряпицей стол, расстилал на нем газету, краски доставал, кисти, в особый стакан наливал воду и садился за работу. Он всякий раз брал с собой какую-нибудь фотографию на дом, чтобы в уединении собственной комнаты расцветить черно-белый снимок. В основном это были портреты: люди хотели оживить цветом лица, свои и близких.

Он с нежностью касался тонкой кистью детских щек. Любил раскрашивать глаза, всегда интересовался, какого должны быть цвета. Галстуки пионерские любил раскрашивать в алый цвет, и флаги. После работы он промывал кисти под краном в кухне, уже, как правило, дом спал, и только безногий Николай курил в кухне под окном, спиной к батарее. Ретушер говорил «Здравствуйте, Николай», когда входил, а на прощанье всегда желал доброй ночи; Николай всегда отвечал: «И вам того же».

Ретушер возвращался к себе и ставил кисти в стакан на полку, она прибита у него была над столом. Ставил в стакан кисти, перья, к стакану придвигал коробку с красками, банку с тушью и задергивал занавесочку, такая у него была полка, с занавесочкой, сосед Василий Иванович выкроил ему еще до войны из обрезка ситца, богато расцвеченного. Нежные чайные розы были в рисунке, и ретушер ими любовался, когда завтракал чаем и хлебом, припорошенным сахарным песком, и когда ужинал чаем и картошкой. Василий Иванович работал в пошивочной мастерской и на дому, и стрекот его машинки за стеной был привычен слуху и даже необходим.

Когда-то между полкой и окном висел за стеклом в тонкой коричневой рамке фотопортрет женщины. История его проста.

До войны еще было далеко. Июльским светлым вечером тысяча девятьсот тридцать пятого года в ателье пришла женщина. Села на стул с высокой спинкой на фоне белой туго натянутой простыни. Фотограф встал за треногу, велел женщине выпрямить спину и не моргать. Ретушер в это время горбился в своем углу. Женщина была перед ним как будто на сцене, ярко освещена. И он разглядывал ее круглое лицо, маленький, пуговкой, нос, плотно сжатые губы, темно-серые глаза под низким нахмуренным лбом. Непривлекательная женщина. Усталая. Снялась, оставила деньги, за фотографией не вернулась.

Уже голой осенью решили фотографии выкинуть, чтоб не занимали место, его немного было в ателье. Один снимок ретушер забрал себе: женщина на снимке ему приглянулась. Она мало походила на свой живой прообраз; глаза на снимке казались больше, а лоб выше. Дома ретушер оживил губы мягким розовым цветом (уместно было бы говорить не о цвете, а о свете), теплый золотистый оттенок придал лицу; глаза заблестели на осветившемся фоне и как будто ожили. Он полюбил изображение, заправил в рамку под стекло. Он ничего не знал об этой женщине. Об этих женщинах. Ни о той, которая снялась на фото, ни о той, которая смотрела теперь из-за стекла. Ничего он о них не знал и ничего о них не придумывал. Второй любовался, о первой не помнил.

В сороковом году, уже совсем близко к войне, в ателье пришел мужчина лет сорока с дочкой лет шести, он сказал, что в бумагах покойной жены нашел квитанцию на фото. Объяснил:

— Незадолго до смерти ходила сниматься. Умерла скоропостижно. В минуту. Легкая смерть.

Так говорил мужчина и держал девочку за руку. Ретушера отпустили с работы, и он привел их домой, снял фотографию со стены.

— Вот какая она была, — сказал мужчина, — твоя мама.

И дал девочке подержать тяжелую застекленную рамку.

— Красивая, — прошептала девочка.

— Да, — сказал мужчина. И добавил: — Ты на нее очень похожа.

Рамку с фотографией ретушер завернул им в газету.

После войны он ходил в пехотной своей шинели без погон с ранней осени до поздней весны, на лето, проветрив в сухой тени, он прятал шинель в старинный комод; тяжеленный этот комод привезли его родители из деревни.

Они перебрались в Москву в двадцатом году, от завода получили комнату во втором этаже с окном во двор, и первое, что он запомнил, утреннюю осеннюю тишину, тихое, рассеянное солнце. Мальчишки стояли внизу, он слышал их разговор, солнце освещало их лица, они отворачивались от солнца. Ему было восемь лет, он был робок и боялся выходить во двор, но мать сказала: «Давай-давай, ты мне мешаешь». Она мыла полы и стены и окошко хотела помыть. И он прошел длинным коридором, и спустился по скрипучим ступеням, и вышел из черного проема на свет.

У дверей на лавке сидел старик, и мальчик пристроился на ту же лавку, с краю. Старик не пошевелился, он весь был залит солнцем, глаза полузакрыты. Кошка подошла и вспрыгнула старику на колено, он поднял костистую руку и стал гладить кошку. И так они сидели: старик, кошка и мальчик. Солнце ушло за дом, ветер подул, принес желтые березовые листья.

Мать говорила людям:

— Я испугалась, когда была им тяжела, вот он и родился бессловесным, иные думают, он и говорить не умеет; как он только жить будет, такой тихий, ума не приложу.

Ее спрашивали:

— А чего же ты испугалась, Нина?

И она охотно рассказывала, как шла в зимний день по тропке от сарая, несла дрова.

— …и вдруг черная собака передо мной, стоит и смотрит. Не разойтись, тропка узкая, сойдешь и в снег ухнешь с головой, столько в том году навалило нам снега. Собака громадная, спокойная. И вдруг пошла на меня, я так и села на тропку, и дрова повалились из корзинки, сижу, а она мне в лицо дышит. Подышала и ушла, вот с чего он и вышел на свет таким робким. Ну что ж, люди всякие бывают, верно? Значит, так надо.



Потерпевший отложил исписанный бисерно лист. Кружка дымилась нетронутая. Дежурный спросил:

— Дату и подпись поставили?

Потерпевший кивнул, и дежурный забрал лист.

— Я читать буду, а вы пейте, хорошо от простуды.

Заявление было пространным, но дежурный замечания не сделал, не стал говорить, что надо переписать, сжать, оставить только суть дела. Ничего, можно и такое принять, — так он решил. Хотя и предполагал от начальства нагоняй.

Прочел он буквально следующее:



«Заявление.

В феврале первого числа сего тысяча девятьсот пятьдесят пятого года я обнаружил, что моя армейская шинель прохудилась на спине при бережном моем отношении. Я доставил ее к соседу Василию Ивановичу в надежде, что он ее подлатает. Василий Иванович — мастер по шитью и за мелкий ремонт не берет с меня ничего, как и я не беру с него ничего за мою работу ретушера, если таковая ему бывает надобна. Василий Иванович рассмотрел мою шинель на просвет и сказал, что латать ее не возьмется, показал мне дыры подмышками, показал, что подкладка уже истлела и держится только по недоразумению. Он сказал, что готов мне сшить хорошее теплое пальто за полцены. Я растерялся, так как в шинели проходил всю войну, обжил, она стала мне как подруга, хранила и берегла, и был даже случай, когда пуля застряла в верхней пуговице, калеку-пуговицу я храню. В этой шинели я ранен был один раз, в руку, и даже не лежал в госпитале. Шинель мне тогда аккуратно заштопали, потом и Василий Иванович не сумел найти место ранения. Да и на мне все зажило совершенно. Как бы то ни было, спустя десять лет после войны верная подруга состарилась и не умела уже меня согреть. Я бы перешел в пальто отца, его я носил до войны, но оно меня с войны не дождалось; думаю, что его украли, как и материнскую пуховую шаль, в которую меня заворачивали младенцем, а также заворачивали в нее кастрюлю с гречневой кашей, предварительно обернув ее газетами, чтобы шаль не прожечь; мать объясняла мне, что так каша доходит; шаль мать носила зимой; я же обвязывал шалью поясницу уже после ухода моих родителей в лучший мир; и потери шали мне было жальче всего; хотя кисточки мои с красками было жальче. Пальто я пошил в долг и до сих пор еще не расплатился, Василий Иванович меня не торопит. Пальто он мне сшил доброе, длиной до щиколоток, чтобы спину мою больную не продувало ни при каком ветре, и я надеялся, что прохожу в этом пальто до конца дней. Черное пальто с хлястиком сзади; воротник английский, но можно застегнуть наглухо, все предусмотрено для тепла».

(Для наглядности потерпевший нарисовал свое пальто с растопыренными рукавами в двух видах: спереди и сзади; рисунок был небольшой, много места не занимал; но, несмотря на малость, уместил все детали — и пуговки, и петли, и карманы, и отвороты, и строчки.)

Сегодня, первого марта пятьдесят пятого года, я впервые надел пальто, — продолжал далее свою исповедь потерпевший. — Никогда не обращал я на себя столько внимания, как сегодня. Но если выразиться более точно, обращало на меня внимание пальто. Василий Иванович постарался, и сидело оно на мне так хорошо, что я и сам останавливался, если видел вдруг зеркало, и смотрел. В нашем фотоателье меня просили мерять пальто перед каждым вновь пришедшим сотрудником, и все удивлялись, как я преобразился. После работы меня не отпустили и сказали, что пальто надо обмыть. Я был не против. Собрали деньги, каждый внес, сколько мог, я отдал тридцать рублей с полтиною, все, что было. Гриша Алтуфьев сбегал в ларек, принес вина две бутылки, хлеба, конфет развесных и банку тушенки. И еще бутылку водки и подмерзших соленых огурцов. Он сказал, что я ему теперь должен триста рублей. В шутку или всерьез, не знаю, я не всегда различаю. Первое время на меня все обращали внимание, расспрашивали, сколько на пальто пошло драпа, много ли содрал с меня портной и как это я мог проходить в одной шинели всю войну и еще десять лет после. От расспросов и внимания я обессилел и, когда завели разговор о научных экспериментах с летательными аппаратами, тихо оделся за шкафом и вышел. Метро уже было закрыто, и я отправился пешком короткой дорогой. В переулке услышал за спиной быстрые шаги, кто-то меня нагонял, я не успел оглянуться, меня ударили по голове сзади, шишка на затылке болит чувствительно. Я очнулся в сугробе без пальто, шапка моя валялась рядом. Осознав, что произошло, я заплакал, мороза я не чувствовал, поднял шапку и пошел в ближайшее отделение милиции.

1 марта 1955 года А. С. Андреев».



Дежурный прочел заявление и посмотрел на часы. Они показали второй час ночи.

— Что же делать? — сказал дежурный.

Потерпевший взглянул на него потерянно.

— Заявление я приму, — продолжал дежурный, — но как же вы до дому доберетесь в одном свитерке? Далеко вам до дому?

Потерпевший подумал и ответил:

— За двадцать минут добегу.

— Вот что мы сделаем, товарищ Андреев. Я сейчас в особом журнале запишу ваш адрес, а вы распишетесь в особой графе. Я выдам вам ватничек. Он, конечно, старый, и кое-где торчит из дыр внутренность, и вам он, конечно, будет велик, но от мороза чуток укроет. Походите в нем до тепла и вернете.

И откуда-то из-под барьера дежурный вынул серый драный ватник, который обогревал ему по ночам застуженные ноги.

Потерпевший, не особенно, кажется, понимая, что происходит, покорно обрядился в ватник.

— Застегнитесь, — приказал дежурный.

И потерпевший застегнулся на сохранившиеся две пуговицы.

— Ничего, — сказал дежурный. — Нормально. Сойдет. Если найдете что другое для тепла, вернете сразу. Шапочку наденьте. До свиданья.

Потерпевший надел шапку, но не уходил.

Дежурный повторил:

— До свиданья.

Потерпевший стоял смирно и смотрел птичьими глазами.

— Ступайте домой, вам же на работу завтра.

— Я. Да. Спросить хотел. Насчет пальто. Найдут ли?

— Не ведаю, обнадежить не берусь. О грабежах ночных знаем. Меры предпринимаем. Но пока результатов нет. Вещи они перепродают, и концы найти сложно. Говоря откровенно, гиблое дело.

— Но вы…

— Постараемся. Идите, товарищ Андреев, домой, час поздний.

Потерпевший надел наконец шапку и тихо, не попрощавшись, направился к двери. Когда она за ним затворилась, дежурный опустился на стул за своим барьером. Взял кружку уже простывшего настоя и выпил.
На другой день после работы потерпевший пришел в отделение.

Василий Иванович еще не залатал его ватник, залатает в ближайшее воскресенье, поставит аккуратные заплатки, пришьет недостающие пуговицы, а пока потерпевший Андреев выглядел диковато, люди на него косились, женщина в автобусе прижимала к себе сумочку растопыренной ладонью и не выпускала его из вида. К тому же потерпевший кашлял, шмыгал носом и прятал покрасневшие больные глаза.

На работе его пожалели и позволили вернуться домой, отлежаться. Но он позволением не воспользовался, забился в свой угол, спрятался под черную ткань, включил свет в ящике. На негативе отражено было множество людей, стоявших и сидевших, и целый рабочий день ретушер вглядывался в их лица, подчеркивал тени, забеливал крапины. И вот после работы, с трудом разогнувшись, он надел подаренное дежурным рванье и отправился к отделению. Снег громко скрипел, фонари сияли и слепили натруженные глаза.

Давешнего дежурного не было, сидел другой человек за барьером, он смотрел строго, проверил записи в журнале и сказал, что следователь по делу назначен и следственные действия ведутся. Потерпевший пожелал встретиться со следователем. Новый дежурный поинтересовался, для какой надобности.

— Я новые обстоятельства вспомнил, — смиренно пояснил потерпевший.

Он просидел перед дверью следователя около часа, и его пригласили войти.

Следователь прочитал его заявление и достал папиросы. Потерпевший сказал, что не курит, и покашлял в кулак. Следователь закурил.

— Трудно что-либо предпринять в вашем случае.

Потерпевший молчал и смотрел на следователя. Он сидел на краю стула, сжав колени, и мял ушанку. От галош, надетых на его валенки, растекалась лужа.

— Вы сказали дежурному, что вспомнили обстоятельства.

— Да. Вернее так. У меня в пальто, в правом кармане, лежал платок. Свежий. Хороший платок, тонкий. Китайский. Мне его на прошлый день рожденья подарили. В ателье у нас. Белый платок. И темно-синяя каемка.

(Так сказал, будто каемка отдельно от платка; в придачу.)

Потерпевший шмыгнул носом, следователь что-то записал на бумажке и сказал вежливо:

— Хорошо. Спасибо. До свиданья.

Потерпевший сидел по-прежнему и смотрел птичьими глазами.

— Я все записал.

— Это пригодится?

— Возможно.

— Если я еще что-то вспомню, я приду.

— Конечно.

Потерпевший поднялся и, сгорбившись, побрел к двери. Взялся за ручку и оглянулся. Следователь что-то писал. Когда дверь за потерпевшим затворилась, следователь отложил карандаш. Он докурил папиросу, поднялся, растер поясницу, отворил сейф и вынул все дела о грабежах за зиму 1954 — 1955 годов.

На другой день после работы потерпевший вновь явился в отделение, но следователя не застал.

— Выехал на следственный эксперимент, — так ему объяснили.

— По моему делу? — обрадовался потерпевший.

— Нет.

На всякий случай он подождал под дверью. Пришла уборщица и согнала его с лавки. Он понаблюдал, как она моет пол громадной шваброй, как гасит свет в коридоре, и побрел к выходу.

Он застал следователя на следующей неделе, в понедельник. Вошел в кабинет в уже подновленном ватнике, почти приличном, и сообщил с порога, что вспомнил новые обстоятельства. Следователь пригласил войти, потерпевший прошаркал к стулу и опустился на край, сжав колени. Мороз спал, и в приоткрытую форточку пахло подтаявшим снегом.

— На моем пальто, — сообщил потерпевший высоким голосом, — третья пуговица сверху потуже была пришита, чем все прочие. Вот эта ножка, на которой пуговица стоит (если пуговицу по всем правилам пришивают, то образуется ножка), у третьей пуговицы она вышла коротковата, и пуговица почти вплотную к драпу оказалась, застегивать тяжело, я думал сказать Василию Ивановичу.

И он замолчал. Следователь спокойно смотрел на него. Желтый круг света лежал на его столе.

— Хорошо, — сказал следователь, — я понял.

Потерпевший помолчал и спросил:

— Вы не запишете?

— Что? Да. Конечно. — Следователь взял карандаш и лист бумаги из тоненькой стопки. И аккуратно что-то карандашом записал. И успокоил потерпевшего: — Я вложу в дело.

Потерпевший не уходил, и следователь решился на объяснения:

— Откровенно вам сказать, дело ваше сложное. Как мы найдем вашего (или ваших) грабителя (или грабителей)? У нас ничего нет в руках — воздух. — И он показал потерпевшему пустые ладони и пошевелил пальцами. Показал и продолжил: — Мы не намерены закрывать глаза на дело. В эту зиму в вашем районе грабежей было тридцать четыре. Одни и те же (или разные?) люди (или человек?) совершали нападения. И нельзя сказать, что они (он?) покушались только на хорошие вещи. Были случаи, когда буквально ветошь с людей сдирали, вот наподобие вашей нынешней.

— Уже не ветошь, — вымолвил потерпевший. — Василий Иванович обновил.

— Я вижу. Очень хорошо. Ваша хламида была ветошью до обновления, согласен. Как бы то ни было, и не на такие обноски покушались. И нельзя сказать, что бедные люди меньше сожалели о своих потерях, чем богатые. Кто еще горше плакал, неизвестно.

Следователь замолчал. Потерпевший смотрел внимательно. Губы его были сомкнуты плотно, горестные складки пролегли от углов рта.

— Я вот что вам рекомендую, — ровным голосом продолжал следователь, — вы ступайте домой и постарайтесь пока забыть о случившемся. Не мучьте себя. Мы со своей стороны будем делать все возможное. В случае необходимости вас вызовут. — Он вгляделся в неподвижную фигуру. — Вы меня слышите? Вы понимаете, что я говорю?

Потерпевший неслышно встал и, сгорбившись, побрел к двери. Когда она затворилась за ним, следователь переломил надвое карандаш, швырнул на пол обломки и произнес энергичное матерное ругательство.



Светила настольная лампа, Василий Иванович латал вновь расползшийся ватник ретушера и сожалел о шинели. Все-таки она была ничего в сравнении с ватником, Василий Иванович несколько целых кусков из нее вырезал и спрятал в комод. Он думал сшить из обрезков пальтишко внуку. Василий Иванович работал, иголка поблескивала в желтом свете. Жена портного Тамара устроилась с другого конца стола, насыпала на плоскую тарелку пшено и принялась перебирать, выуживала из тарелки почернелое зерно или камешек и бросала в чашку.

— Грабителям сейчас воля, — сказала она, — что хотят, то и воротят, милиция сама их боится, простому человеку защиты нет.

— А ты слыхала про жену профессора? — спросил Василий Иванович.

— Я-то слыхала.

— А вы?

— Я? — Потерпевший не сразу понял, что Василий Иванович обращается к нему. — Нет.

— Я вам расскажу. С нее тоже ведь пальто сняли. Австрийское. С чернобуркой. Она из театра шла. С мужем поссорилась в антракте, взяла пальто и пошла, денег при себе не было, так что пешим ходом. Ну и в переулке, считай возле дома, наскочил на нее грабитель, высоченный мужик, громада, лицо она не разглядела, лицо в бороде было.

— Накладная, — заметила Тамара.

— Мы не знаем. Нож на нее наставил и велел снять пальто. Она покорилась. Добежала до дому, позвонила в милицию, у них, конечно, телефон в доме.

— У нее лауреат муж.

— Не знаю. Факт тот, что телефон есть и по театрам ходят.

— И чернобурки носят.

— Это да.

— Квартира пять комнат.

— Люди много болтают, — заметил строго портной.

— Анюта была там.

— Анюте не верь. Факт тот, что богатые люди.

— Факт.

— Не нуждаются. Страху она, конечно, натерпелась, но голой не осталось, шуба висела в шифоньере, да не одна, и пальто было еще, строгое, с каракулевым воротником.

— А ты видел, — усмехнулась Тамара.

— Слушай лучше. В милицию она позвонила, ей сказали прийти утром в отделение и заявление написать. Она утра ждать не стала, шубу надела, взяла с собой домработницу и пошла тут же в отделение. Там на ее шубу посмотрели, ничего не сказали, заявление приняли и успокоили, что грабителя уже ищут и скоро найдут.

— Насмешили.

— Она тоже не очень поверила, через пару дней позвонила, спросила, что предпринято, но вразумительного ничего ей не сказали. Муж ей объяснил, что дело гиблое, не найдут, да и стараться не будут.

— Они уже помирились, — кивнула Тамара и бросила в чашку крохотный черный камешек; пшено было грязное.

— Муж у нее человек умный, а она тоже не дура, поняла, что вряд ли найдут. Но пальто ей было жалко.

— Да что пальто. Ей обидно было.

— Она пошла на Тишинский рынок.

— На Минаевский.

— Не спорь. Мне Гаврилов рассказывал, он на Тишинке холодным сапожником, он все видел.

— А мне Марья говорила, она молоком торгует на Минаевском.

— У Марьи язык без костей. И молоко она недоливает. И так смотрит, что кровь киснет, не говоря уже о молоке. Берешь вроде свежее, а как посмотрит, так и кислое, только на простоквашу у нее молоко брать.

— Я и не беру.

— Молодец. И слушай ее меньше. На Тишинку профессорша явилась, поглядела, чем народ торгует, насчет пальто спросила и в этот раз или в другой увидела свое пальто, тетка им торговала. Тетка почуяла интерес и давай нахваливать, какой чудесный драп, да какая чернобурка, королеве впору. Профессорша пальто рассмотрела, нашла пятнышко на подкладке, вроде как особая примета — значит точно, ее пальто. Примерила, тетка закудахтала: «Как сидит хорошо, прямо на вас пошито». — «Ладно, — сказала профессорша, — пальто я возьму, только цену сбавьте». Поторговались, сбавила тетка, завернула пальто в бумагу, перевязала бечевкой, профессорша сверток взяла и ушла. А на другой день опять явилась.

— И чего ее понесло?

— От скуки.

— В кино бы сходила.

— В кино все понарошку.

— А дети были у нее?

— Про детей люди ничего не говорили. Ты меня сбиваешь, Тамара.

— Молчу.

— Подошла она к этой торговке, вот, мол, решила показаться. Торговка опять говорит: «Да, замечательно сидит пальто, прямо на вас сшито». Профессорша отвечает: «Я вам очень благодарна, может, у вас мужское пальто найдется, мужу моему трудно подобрать, он маленький у меня и круглый, ему бы горчичного цвета, драповое». — «А воротник?» — Тетка интересуется. — «Воротник нужен черный. Каракулевый. И шапка такая же. Круглая». Пока они пальто обговаривали, мальчонка к прилавку подбежал, крикнул: «Мам, дай ключи». Торговка спрашивает: «Какие ключи, ты почему не в школе?» — «Физрук заболел. Отменили». — «А математика как?» — «Не вызывали». — «Врешь». — «Не вру». Ключи она отдала, сказала: «Смотри там». — «Смотрю». Он убежал, торговка вздохнула. И поделилась с профессоршей заботой: «Были у малого ключи, да потерял, в школу не ходит, по математике двойки». Профессорша вдруг говорит: «Я могу с ним математикой заниматься. Хотите? Я очень хорошо объясняю». Торговка удивилась. «Так вы учительница? — спрашивает. — Не может быть». Профессорша отвечает, что нет, не учительница и не работает нигде, муж работает, он ученый. «Но объяснять я умею, — говорит профессорша. — Можете не сомневаться». — «Да зачем вам?» — «Из благодарности. И на будущее. Не хочу связь с вами терять. Мало ли что понадобится». Торговка, сказала: «Нет, спасибо». Отказалась наотрез. Профессорша ушла. И тут к прилавку подошел мужчина, долговязый, жилистый, глаза черные. Спросил тихо торговку, чего тут женщина крутилась. Торговка объяснила, а мужчина сказал: «Ну ты пригласи ее домой в другой раз». И посмотрел на торговку. Вот так. — И Василий Иванович посмотрел на жену мрачно.

Она усмехнулась:

— Прямо страшно.

— Ты слушай.

— Слушаю.

Ретушер молчал все время рассказа. Да и после тоже молчал.

Межу тем Василий Иванович рассказал, как явилась профессорша к торговке, в Сокольники, и там встретил ее черноглазый, впустил в дом и дверь запер, и никого более в доме не было, кроме него. Профессорша не испугалась. Смотрела весело. Сказала черноглазому, что узнала его и без бороды, еще на рынке узнала. То есть не только он там ее приметил, но и она его. И сказала, что хочет работать с ним, быть в доле. Черноглазый поверить не мог, но смолчал. Она сказала, что будет наводчицей. Рассказывать про квартиры богатых московских людей, что там есть и в какое время и как лучше проникнуть. «Я не по квартирам», — сказал черноглазый. Она не поверила и улыбнулась. Сказала: «Если надумаешь, звони». Телефон оставила. Еще сказала: «Я понимаю, что ты мне не веришь. Но если бы я была агент, я бы на рожон не лезла, я бы поостереглась. В общем, как знаешь, одно только не могу тебе не сказать: моего знакомого летчика-героя квартира сейчас без призора, а ключи я знаю, у кого, и могу слепки снять. Думай». И с тем ушла.

— Бедовая, — только и заметила Тамара. Она уже забыла пшено перебирать, смотрела на Василия Ивановича, открыв рот, будто бы и не знала вперед все, что он скажет.

— Черноглазый, он тоже бедовый был, рискнул, ключи получил, квартиру взял, и так хорошо у них пошли дела, любо-дорого. Жила профессорша по-прежнему, с мужем в театры ходила, в концерты, домработнице выговаривала, если кофе вдруг холодный. Все по-прежнему, только иногда вдруг смеяться начинала без причины. Сидят, к примеру, с мужем, за завтраком, а она вдруг хах-аха. Профессор смотрит, не понимает, а профессорша рукой машет, ничего, мол, так. Здоровьем она укрепилась. Профессора своего любить стала слаще. Не жизнь, а радость.

— А другим горе.

— Она только на богатых наводила, от них не убудет.

— А черноглазого как, тоже сладко любила? — спросила Тамара, будто не знала ответ.

— Люди говорят, что нет. Не допускала к себе. Он ее полюбил, а она — нет; я замужем — так говорила. Держала оборону.

— Молодец.

— Черноглазый тоже молодец был. Не отступал.

— Насильно мил не будешь.

— Он силу не применял. Обращался вежливо. Будто она царица.

— Делился с ней?

— Пытался. Она ничего не принимала, ни деньги, ни подарки.

— Видишь.

— Но он такой подарок ей приготовил, что не могла не принять. Пальто мужское горчичного цвета на коротконогого мужа. И воротник из каракуля. И шапка круглая. Все сбылось, что просила. Такой подарок не могла не принять. Он ей завернул в бумагу и сказал: «Твое». Она домой понесла сверток, ноги еле шли. Это самое пальто с шапкой ее муж носил, бог его знает, для чего она тогда именно это пальто и эту шапку торговке обрисовала.

— Первое на ум пришло, — прошептала Тамара.

Василий Иванович на жену не взглянул, продолжал свой рассказ строгим голосом:

— Она поняла, конечно, что это с ее профессора сняли пальто и шапку, не захотела и в дом нести, бросила в переулке, а дома ее домработница встретила и заголосила: убили вашего мужа-профессора, ограбили и убили. И в тот же день приняла профессорша яду.

После этого рассказа, на другой буквально день, ретушер сходил на Тишинский рынок и на Минаевский, долго там толкался среди людей, надеялся увидать свое пальто где-нибудь на прилавке, но не увидал. И Василий Иванович сказал потом, что это ему повезло.



Разбиравший дело ретушера следователь был в отделении человек новый. Относились к нему настороженно, девять с половиной лет он работал в прокуратуре следователем по особо важным делам, и знающие люди говорили, что он ас. Отчего перевели его в их захолустье на мелочевку, непонятно. Чем-то проштрафился, но чем? Вел он себя спокойно, вежливо, и с товарищами, и с потерпевшими, и с подследственными. Бумаги по делам содержал в величайшем порядке. Протоколы составлял грамотно, подробно, четким почерком, подшивал в папку, нумеровал, ставил не только дату, но и время. Дела все попадались ему ничтожные, бытовые. Расследовал он их легко, так как был человеком дотошным и мелочей не упускал. Думали, что пробудет он у них недолго, срок наказания истечет, его простят и возьмут опять в прокуратуру, грех такого человека держать в загоне, все равно что кита в корыте. Неразумно. Но следователь знал, что никто его никуда отсюда уже не переведет.



В седьмом часу вечера он приехал в отделение с вызова, рабочий избил жену до полусмерти, соседи по коммуналке вызвали милицию, но пока они приехали, жена оклемалась и заявление писать отказалась, так что напрасно промотались. В коридоре у его кабинета ожидали приема несколько человек. Следователь увидел среди ожидающих ретушера, остановился перед ним и спросил раздраженно:

— Вы что? Зачем вы здесь?

Ретушер поднялся и пролепетал невнятное.

— Что?! — крикнул следователь. — Я сказал вам! Зачем вы? Вам нечем заняться? Что? Следствие ведется! Покиньте помещение! А?!

— Я насчет билета, — вымолвил ретушер.

— Что?

— Обстоятельство. Новое. Билет. Автобусный билет, в правом кармане, я как раз ехал в тот день на автобусе на работу, еще утром.

Досказать ему следователь не дал. Рявкнул:

— Вон!!!

Люди стали выглядывать из кабинетов. Дежурный, обогревший когда-то ретушера, прибежал, расстегнул на ходу кобуру. Ретушер отступил в сторонку и рухнул. Голова его ударилась об пол. Бросились к нему, закричали: «Скорую!» Но он уже не дышал.

Врач написал заключение, дежурный составил протокол, тело ретушера увезли наконец в морг. Следователь ушел в туалет и долго там мыл руки и плескал водой в лицо.

Ожидавшие разошлись, следователь предупредил, что приема не будет.

Он сидел у себя в кабинете, курил. Заглянул дежурный и спросил, не хочет ли Игорь Петрович чаю на травах, так звали следователя, Игорь Петрович. От чая следователь вежливо отказался, скоро собрался и вышел. Дежурный отметил, что выглядел он, как обычно, спокойно. Дежурный предположил, что следователя понизили из прокуратуры по причине гневного срыва; такое бывает со сдержанными людьми, срыв на ровном месте. Может быть, на начальство даже наорал, — так решил для себя дежурный.

Следователь пошел своим ходом до Ленинградского вокзала. Ходьба его успокоила. В темном переулке он вдруг услышал детский плач, детский стон: мма! Замер, повернул на голос. Из палисадника, совсем близко: мма! Перегнулся через штакетник, кошка прыгнула на него из кустов. Он отшатнулся. Постоял в тишине и отправился дальше.

Через час подходил к даче.

Его неприятно удивила музыка, она коконом опутала их обычно тихий дом. Окна сияли, в саду шуршали голоса, огонек сигареты прожег темную ночную завесу. Гостей Игорь Петрович не ожидал, надумал вернуться на станцию, укатить в Москву последней электричкой, переночевать один в квартире. Но решение не исполнил, его окликнули. Игорь Петрович обернулся. Брат его нагонял.

Брат был в приподнятом настроении, говорил радостно о заседании в институте, извинялся за опоздание, едва войдя в дом, объявил, что привез балык. Накурено было в комнате, гудели голоса.

— Это чего, Наташа? — спросил Игорь Петрович жену. — Отчего народ?

— Ты забыл, Игорь? Сегодня Лялино рождение. — Ляля была их дочь.

Игорь Петрович отвечал невозмутимо, что замотался сегодня, такой денек выдался, не дай боже.

— Ничего, — сказала жена, — бывает; иди к столу, я котлет нажарила.

Игорь Петрович выпил за здоровье дочери, рассказал смешную историю из жизни уголовного розыска, поел и вышел в сад покурить.

Ушел вглубь сада, подальше от шепчущейся у крыльца парочки, чиркнул спичкой и увидел на тропе за калиткой нелепую фигуру в латаном ватнике. Он попытался разглядеть лицо, но различил в сумраке лишь бледное пятно. Вскрикнул, отбросил обжегшую пальцы спичку. Папиросу изо рта вынул, приблизился к калитке. Стоял за калиткой потерпевший и смотрел.

— Вы извините, — произнес слабым, прозрачным голосом, — я вам не досказал сегодня.

Следователь молчал и глаз не сводил с ретушера.

— Насчет билета. Он у меня в правом кармане. И там еще копеечка лежит сдачи. Тоже обстоятельство. Вдруг поможет.

Посмотрел на следователя близоруко, рассеянно, точно между ними не воздух был, а толща темной воды.

— Вы извините.

— Ничего, — прошептал следователь.

— Я пойду.

Повернулся и зашагал прочь от дома. Следователь смотрел ему вслед. Отступил от калитки. Вздрогнул от треска попавшей под ногу ветки, как от выстрела. Вспомнил о папиросе. Достал спички, добыл огонь трепетавшей от дрожи рукой. Покурил и вернулся домой. Смотрел на гостей и домашних тихо, растерянно, точно издали.

На другой день следователь отправился в морг и велел предъявить ему тело. Тело вынули из холодильника и показали. Показали одежду: ватник залатанный, валенки в старых галошах, штаны засаленные, ветхое белье, военную заношенную гимнастерку, черный пиджак с протертыми до прозрачности локтями, шапка армейская с вмятиной от звездочки. Патологоанатом сообщил, что умер потерпевший мгновенно.

— Как в прежние времена говорили, от удара.

Следователь сходил на квартиру к покойному, поговорил с соседями. Они не слыхали, чтобы у потерпевшего были братья.

— Один он был, — показала жена портного Тамара, — только мы по нему и поплакали.

Портной Василий Иванович рассказал, как он шил злополучное пальто, какого отличного качества добыл драп.

— А подкладка — как шелк.

Следователь слушал терпеливо и как будто даже со вниманием. Выслушал и вернулся на службу.

Через несколько дней он на службе припозднился — приводил в порядок бумаги по делу об убийствах в пригородных поездах. В дверь постучали, он сказал негромко, не подымая голову от бумаг:

— Да.

Дверь скрипнула, он посмотрел и увидел робко переступающего порог потерпевшего. Латаный его ватник застегнут был на все пуговицы, из широкого ворота торчала худая птичья шея. Шапку он мял в руках.

— Я вас слушаю, — нашел силы сказать следователь.

— Вы меня извините, — сказала потерпевший. — Я вам надоедаю. Но я вспомнил, что когда я шел в переулке, из окна на меня старушка смотрела. Там домик деревянный в переулке. И старушка сидела у окна. Она же, наверно, и грабителя видела, когда он за мной шел, как вы думаете?

— Я узнаю.

— Спасибо.

— Всего доброго.

— И вам.

Потерпевший вышел. Следователь вытер потные ладони о брюки. За окном лил весенний ночной дождь.

В этот же вечер Игорь Петрович отправился в указанный переулок, нашел низенький дом под черной крышей. За неосвещенным окном он разглядел бледное пятно лица. Оно стояло за стеклом, как светящаяся рыба в аквариуме; приблизилось к стеклянной границе между двумя мирами и застыло, не в силах оторвать круглых плоских глаз. Он постучал в раму, и старушка исчезла. Он стоял долго, но так и не дождался ее появления. Постучал в дверь, но никто с той стороны не подошел. Игорь Петрович отправился домой.

У подъезда дожидался его потерпевший. Следователь поздоровался вежливо. Предложил папиросу. Потерпевший поблагодарил и отказался.

— Вы еще обстоятельства вспомнили? — спросил Игорь Петрович.

— Это совсем далекое обстоятельство, — отвечал грустно потерпевший. — Самолет летел в это время куда-то на запад, я видел огни. Вдруг пригодится.

— Да, — сказал следователь, — очень хорошо, и очень кстати, что вы пришли, у меня есть новости по вашему делу. Пойдемте, я вам покажу кое-что.

И он повел потерпевшего дворами и закоулками все дальше и дальше от своего дома, на задворки, к заброшенному котловану — собирались там что-то строить еще до войны, да так и забыли. Следователь подвел ретушера к обрыву и выстрелил в затылок из табельного оружия.

На другой день пришло сообщение о найденном в котловане трупе. Вызвали Игоря Петровича, чтобы он своими глазами убедился в несомненном сходстве застреленного и потерпевшего. Особенно поражало всех совпадение до мельчайших подробностей одежды.

— Это кто-то над тобой шутит, — сказал патологоанатом следователю, — это же надо, в валенки и ватник нарядиться посреди лета, ради чего?

Следователь распорядился сверить отпечатки пальцев обоих покойников. Через час ему сообщили, что отпечатки идентичны.



В почтовом ящике белел конверт. Жена прислала письмо.

«Купались».

«Плавали на лодке».

«Кормят обильно».

«Фрукты покупаем».

«Ляля шоколадная».

Он прочел письмо, взял ручку, заправил чернилами и написал ответ на писчей бумаге.

«У меня все хорошо, слушаю по радио концерты, ем нормально, скучаю».

Подумал и дополнил:

«У нас дожди».

Надписал конверт, вложил письмо, заклеил. Поставил на огонь чайник. В дверь позвонили. Он нисколько не удивился, увидав на пороге потерпевшего.

— Здравствуйте. Проходите. Я как раз поставил чайник. Ватник снимайте. Не беспокойтесь, никуда он не денется, на крючок повешу. Валенки снимайте, пусть ноги отдохнут. Вот вам тапочки. Женские, но какая разница, вам впору будут.

От чая потерпевший не отказался, выпил два стакана с сахаром. И бутерброд съел с сыром и сливочным маслом. Промокнул пот застиранным носовым платком.

За чаем следователь рассказал ему самым тихим своим голосом, усталым, не имеющим сил возвыситься, что был когда-то лучшим следователем в прокуратуре, дела вел самые запутанные и все раскрывал. Ни одного не было исключения.

— До поры до времени, до прошлой весны. По весне я всегда чувствовал себя хуже, головные боли мучили, как в блокадном кольце голова, и мысли все рождаются слабые, хилые, неподвижные, и каждая отравляет мозг, и нет никакой возможности по-настоящему думать. Я весной всегда ложился в клинику. Там процедуры, отрешался от забот и приходил в норму. Это у меня после войны началось, после контузии. А той весной ничего голова не болела, я обрадовался поначалу, но ненадолго. Болеть она не болела, но и думать не думала. Я как будто не мог увидеть картину целиком, ухватывал крохи, но в целое они не складывались. Я стал забывчив. Я сам попросил, чтобы меня перевели на более простую работу. Но и здесь мне уже трудно. Жена меня жалеет. Дочка пока не знает. Не замечает. Она собой поглощена, и слава богу. Чем дальше, тем хуже. Я в конце концов уйду из дома, стану бродить по русской земле, себя позабуду.

Так он говорил, а потерпевший слушал.

— Знаете, что я понял на новой работе? Что простое дело — самое сложное. Простое дело разрешить нельзя. Вот как ваше. Нельзя придумать, как отыскать ваше пальто. То есть придумать можно, но исполнить нельзя. Нету возможностей. Людей, времени. Это целая армия нужна. И целая вечность.

Расстались дружески.

В это лето они беседовали много. Чаще всего ретушер поджидал следователя после работы, в переулке. И они шли не торопясь. Следователь говорил свободно. То о делах, то о самочувствии, то о войне, то о дочери. Ретушер все больше молчал, но и говорил порой. Все больше о детстве, о том времени, когда мать и отец были живы, и в рассказах его выходило, что то было райское время; светило солнце, уходило за тучу, огонь гудел в очаге, сгребали старые листья, кошка шла, и тень ее удлинялась. Не так оно было прекрасно, как он рассказывал. А может, и так. Кто я, чтобы судить.

В начале осени взяли в Хамовниках банду. Главаря следователь застрелил при попытке к бегству, как зверя. Подошел к убитому и разглядел, что тот одет в пальто, очень похожее по описанию на пальто ретушера. В кармане убитого, в брюках, нашел платок белый с синей каймой. И автобусный билет завалялся в кармане, следователь проверил по номерам, — с того самого рейса, о котором говорил ретушер. И третья пуговица держалась плотнее других. Следователь изъял пальто и отнес Василию Ивановичу. Тамара вывела пятна, а портной залатал дырку от пули. Следователь аккуратно завернул пальто в бумагу и отнес к себе домой (в комнате ретушера жили к тому времени другие люди). Игорь Петрович надеялся при встрече вручить потерпевшему пальто. Но ретушер не вернулся.

Долго еще пугали малых детей профессоршей и ретушером, до семидесятых годов, пока не снесли старую Марьину рощу: дома, палисадники, заросли, лавки. И все прошлые люди покинули эти места. И люди, и тени.