И ей казалось, что вместе с ней дышит, вот так, со стоном, с предсмертным как будто всхлипом, вся комната. Приподымается и опадает. Замирает. И Верка лежит обломком крушения, выброшена на плоский берег, и Вовкина голова на ее животе. Затылок мокрый, в ложбинке между лопатками — вода.

У нее есть живот, о, и ноги, и руки, и та часть тела — Вовка придумал ей имя, кличку, почти как щенку. Умолчим, для посторонних это всё глупости.

Спят, и Верка, и Вовка. Часы — шур-шур, как мышь. И вдруг звук — тонкий, жалобный.

Верка приподнялась, села.

Часы круглые, не мигают, не врут. Шуршат: че-ты-ре, шур, че-ты-ре. Утро. Должно быть светло, июнь месяц, но сумрак за голым окном, наверное, тучи, наверное, будет дождь, как бы хорошо.

Верка встала, Вовку не потревожила, переступила с матраса на пол. На голом полу их матрас, на полу и часы. Одежды ворох. С улицы тянется звук, тонкий, жалобный, протяжный. Дверь на балкон распахнута.

Верка напялила Вовкину рубашку, пуговица болтается на тонкой нитке. Вышла на воздух, но воздуха нет, съеден.

Этаж небольшой, этаж третий, внизу старуха, идет с тележкой, тележка и стонет, и голосит. Мгла.

В это лето горят торфяники. В Москве ад. Здесь, за городом, еще вчера был воздух. Вчера был, сегодня истлел. Дым в легких. И света не видно.

Верка держится за перила узкой ладонью. Три шага, и старухи нет. Сизая мгла и стон.

Верка вернулась, опустилась на колени перед спящим, приблизила лицо к плечу, кончиком языка коснулась: соль и горечь.

Собирались торопливо. Квартира была чужая, ничего не знали, искали кофе и не нашли, выпили простой воды, почистили зубы одной щеткой. В шкафу полка, на полке шкатулка, в шкатулке игла. Кощеева смерть. Пуговицу Верка пришила прочно, палец уколола, Вовка слизнул алую бисерину. Жалко, времени не оставалось, только бежать. Запереть дверь, ключ в бумажку, в почтовый ящик — хозяин найдет, когда приедет; улизнул от пожаров в страну за занавесом — за дымной завесой.

Машина стояла у пруда, Веркин дом под железной крышей весь поместился бы в эту машину, как во чрево кита, и труба бы вошла, и терраска, и пара яблонь с яблоками, и черная птица на черной ветке, и лавка, и мамка, и сестренка Сонька, и кошка Милка.

— Ничего мне не надо помогать, — сказала Верка.

И сама взобралась в кабину, на место водителя.

Узкие ладони положила на руль.

— Мотор! — крикнул Вовка.

— Есть мотор.

Завела, завела, и с места сдвинула, и повела махину.

— Только до поворота, — строго предупредил Вовка.

— Я поверну, сумею.

— Нет. До.

— До шоссе.

— До поворота.

— Выкину из кабины.

— Тихо! Йо!

И все-таки повернула. Как он учил. Тонкими своими руками. Вовка губу закусил, не мешал. Взмок.

— Дым. Включи фары. Всё, вали, Верка, уже не шучу.

Поменялись местами. Он вывел фуру на Ярославку, встал на обочине. Поцеловались.

— Ты тихо веди.

— Спокойно.

— Звони.

— Так точно, товарищ командир.

Это Верка у Вовки товарищ командир. Конечно.

Пуговица подшита. Вихры ему пригладила. Хорош.

— Время.

Спрыгнула с подножки. Маленькая, стояла внизу, рукой не махала, смотрела, как он уходит, во мглу. Но дальше все-таки от пожаров, скоро вынырнет на свет, на воздух.

Она стоит на обочине. Дымная мгла поглощает машины, свет фар. Лето, июнь месяц.

Катит большой автобус на Сергиев Посад, за освещенными стеклами (каждое — волшебный фонарь) сидят люди. И кто-то из них поворачивает лицо. И всё это так быстро, молнией.

Верка вдруг крикнула:

- Эй!

И рванула за автобусом вслед.

Она бы и до Сергиева Посада добежала, тридцать-то километров, ох, легко, запросто. Ей весело, и дымный воздух ничуть не стеснял дыхания, сильная, молодая, живая. Свернула в поселок, еще спящий, что там — пятый час, воскресное утро, утро воскресения.

Шаги невесомые, серый воздух скрывает углы, кусты. Вовка едет, она бежит.

На спортивной площадке у школы остановилась. Брусья. Погладила гладкое сухое дерево. Ухватилась, оторвалась от земли. Кувырок. Прыжок.

Верка приземлилась и увидела маленькую фигурку, низенькую, хлипкую. Вихрастый Колька стоял у брусьев. Руки заняты: в одной короб и в другой короб. Две белых громадины перевязаны лентами. Верка спрыгнула и поклонилась, Колька растерялся и поклонился в ответ. Маленький, худенький, конопатый. Верка рассмеялась. Зубы у нее белые, ровные, глаза щурятся, когда смеется. И Колька заулыбался в ответ большим ртом.

— Давно наблюдаешь?

— Нет, это я шел.

— Далеко?

— Домой.

— О, Колька, ты дома не ночевал? Поздравляю.

— Нет. Спасибо. Нет. Я ночевал. Но ты меня поздравь, у меня день рождения, я к тетке за тортами ходил.

И приподнял белые короба.

— Она печет, и надо пораньше, в Москву везет, рано, на заказ, в Москву большой заказ, они дорогущие, ты таких не ела, ты приходи, я сегодня в семь. Я всех позвал, там все наши будут, человек двадцать точно, все придут.

— На двадцать не хватит.

— Они громады. Плюс от «Палыча».

— От «Палыча» неинтересно, от «Палыча» — минус.

— Приходи, Верочка.

— Зовешь ты меня, Колька, как-то странно, случайно, добрые люди загодя приглашают, а ты — вдруг, на ходу. Мне обидно.

Говорит Верка, что обидно, а сама глаза щурит, смеется, а в глазах зеленый кошачий огонь.

— Да я о тебе всё время думал, только о тебе и думал! Я даже ходил к дому твоему, постоял и ушел. Страшно.

— Так ты меня боишься?

— Ты надо мной смеешься.

— Ну, Колька, тогда тем более, не надо меня звать. Чего ж я тебя пугать буду? Ты там веселись. Танцуй.

Колька молчит, не умеет ответить. Верка уходит. Сейчас скроется в серой мгле.

— Вера, — зовет Колька, — там Димон будет.

Верка оглядывается.

— Вчера из Питера приехал.

Уходит Верка. Кричит из мглы:

— С днем рождения, Колька!

Хороший будет день. Жаркий, сухой. Дымный.

Адом пахнет — так Веркина мать говорит. Она смеяться не умеет, она от жизни устала. Лет ей немного за сорок, а кажется, что шестой десяток разменяла. И волосы никак не седые, темно-русые, гладкие, и лицо гладкое, а всё же ясно, уже давно человек на свете. Живет и тускнеет, убывает.

В доме их горел свет, и Верка удивилась, что так рано. Постояла у штакетника, наблюдая за окном. Сорвала со смородины листик, прожевала.

Ладно, чего стоять. В дом.

Они уж позавтракали, со стола не прибрали. И Верке вдруг понравилось, что на столе крошки, а на доске ломоть хлеба и нож, и пахнет кашей и кофе с молоком.

Мать только и буркнула:

— Явилась.

Много она не говорила, устала уже говорить бесполезные слова, всё только по делу.

Она вплетала бант Сонечке в косу.

Верка уселась за стол, намазала ломоть подтаявшим маслом. Мать на нее поглядела сердито. Сонечка стояла тихо, терпеливо, в голубом воздушном платье, косилась на свое отражение в приоткрытой зеркальной дверце шкафа. В Зазеркалье было сумрачно, пахло оттуда лавандой, еще не наставшей осенью, а в комнате пахло гарью.

— Полей помидоры, полей огурцы, яблони. Картошку. Каша в кастрюле. Прибери посуду. Телефон не отключай.

— Ладно, ладно, конечно. Далеко вы?

— Только себя помнишь.

— Мы в театр идем, — сказала Сонечка.

— Да, точно.

— А после зайдем к Галине, — сказала мать, — у нее заночуем.

— Да я вспомнила, да.

— Не кури, гляди, спалишь дом, побираться пойдем.

Мать оставила Сонечку, выудила из Зазеркалья жемчужно-серое, длинное.

Она одевалась, пудрилась бледной пудрой, надевала прозрачные, как ее глаза, серьги. Преображалась. Не моложе становилась, но другой, непривычной. Чужестранной. Прыснула из граненого флакона.

— И мне! — Сонька.

— Глаза зажмурь.

Зажмурила.

— Да всё уж, — сказала Верка, — открывай. Подойди, я тебе пояс поправлю. Вот так. Пахнешь вкусно, как бы там Серый Волк вместо Красной Шапочки на тебя не позарился.

— Зачем ты ее пугаешь?

— А я не боюсь!

— Сонька — новое поколение, ничего не боится.

— Разве что платье помять.

— О, Сонька, правда, что ли? А как же ты в автобусе поедешь?

— Я стоять буду.

— А в электричке? Целый же час!

— Буду.

— И в метро?

— Буду.

— А в театре? Там стоять не разрешат. Там спектакль не начнут, пока ты не сядешь. Зрители на тебя кричать станут.

Сонечка молчала. Покраснела, готовилась уже плакать.

— Она аккуратно сядет. Я помогу, ничего не помнется. И никто на тебя кричать не станет, не слушай ее, детка, пойдем, а то к автобусу не успеем. Воду еще надо взять на станции.

С порога Сонечка обернулась и показала Верке язык, а Верка ей показала кулак, маленький и крепкий.

Как же хорошо, как прекрасно, что они ушли, что сегодня воскресенье, и у нее нет дежурства, и целый день впереди, большой и круглый, как спелое яблоко.

Верка рухнула на диван и смотрела на затканный серой паутиной угол. Эта комната была у них и кухней-столовой (газовая плита, мойка, буфет), и материнской спальней (диван, шкаф), и чем-то вроде гостиной (две пары скрипучих старичков-стульев). У Верки и Сонечки имелась своя комнатушка (две койки, шкафчик, стол, пара книжных полок, короб с игрушками). В хорошие вечера они шептались, резались в дурака или в шашки, Сонечка переживала, когда проигрывала, и Верка охотно ей поддавалась. Впрочем, не всегда.

Верка лежала, ленилась, ей не хотелось двигаться, не хотелось разговаривать, даже с Вовкой, если бы он вдруг сейчас позвонил. Она уснула, проснулась, потянулась и осталась лежать. Она услышала, как кто-то стучит в дверь и входит (точно, дверь не заперта, входи, лихой человек). И всё равно лежала, не двигалась.

Шаги в терраске. По коридору. Стук в дверь. Верка молчала.

Дверь приотворилась, просунулась голова.

— Привет.

Верка не отвечала.

— Ты чего? Ты одна? Болеешь?

— Не знаю. А ты чего?

Не отвечая пока на вопрос, бывшая Веркина одноклассница Ирина прошла в комнату, села к столу боком, покатала крошку. Смотрела она на Верку сумрачно. Спросила:

— Ты идешь?

— Я лежу.

— Вечером. К Кольке.

— Не знаю. Нет.

— Хорошо, спасибо.

— Я думала, ты меня уговаривать будешь.

— Нет. Я отговаривать. Просить пришла, чтоб не ходила.

— Почему же?

— Ты знаешь?

— Нет.

— Знаешь.

— Ну а вдруг я не то знаю, ты скажи.

— Верка, ты змея.

— Ну этим ты меня не отговоришь.

Ирина вдруг опустилась со стула на колени и поползла к дивану.

— Верочка, Христом Богом прошу, не ходи, Дима же, он приехал, он будет, ты знаешь, как я, а тебе он зачем, у тебя и так парень, ты знаешь, как я, а ты придешь, он меня не увидит, всё, без вариантов.

— Да не приду я.

— Точно?

— Сто пудов. С колен встань. Я ж не икона.

— Спасибо.

Поднялась. Только что в пол не поклонилась.

— Эй, — Верка остановила ее уже у двери. Сказала в худую спину: — Погоди.

Отворила шкаф, обе створки. Здесь и материнские хранились вещи, и Веркины, и Сонькины. Мать говорила: коммунальный шкаф.

Когда-то в самом раннем детстве Верка играла здесь в купе, и в купе этом всегда стояла глухая ночь. Одна узкая полоса света сочилась из-за неплотно прикрытой дверцы. Отец объяснил, что надо оставлять щель для воздуха, и было как-то раз дело, когда Верка щель не оставила, затянула дверь намертво, так ей хотелось тогда умереть, но ничего не вышло, воздух все-таки проходил, и слава богу, поплакала и вышла.

— Смотри, — сказала Верка, — платье. Ни разу не надевано. Такое платье — огонь.

— Синее же.

— Синий огонь. К твоим глазам — атас. Германское, отец прислал, я его носить не хочу и не буду, только место занимает.

— Да нет, ты чего, Верка, зачем это.

— Примерь.

— Я потная.

— Щас все потные. Ну.

— Отвернись.

Верка ушла к окну. Смотрела на яблоню с серебряными листьями, иные уже облетали. Жалко стало яблоню и всё живое.

— Ну.

Верка обернулась.

— Очень.

Ирка молчала, глаз от себя в зеркале не отрывала.

— Не пожалеешь?

— Этого я не умею, о вещах жалеть.

— Я скажу там, что ты приболела.

— Ничего не говори. И про платье не говори, что от меня, зачем?

— Ты прям ни разу не надевала?

— Даже не примеряла. Матери пообещала, что не выкину, лишь бы не плакала.

— Не простишь отца?

— Не твоя тема.

Ирка ушла с платьем в хрустящем пакете, а Верка послонялась по комнате. Окно закрыто наглухо, но воздух все-таки горчил и был мутным. Верка вышла в сад, на воле поначалу казалось полегче, и она принялась поливать из шланга измученные растения, и ей казалось, что они ее благодарят. И растения, и мелкие твари, и сама земля.

Верка выволокла из чулана старую раскладушку, легла в тень, под яблоню.

Полотнище провисало, лежать было неудобно, но Верке ни вставать не хотелось, ни шевелиться. Она посмотрела на неподвижные листья, опустила руку и потрогала влажную после полива траву, закрыла глаза. Прислушивалась к звукам.

Дальний гул Ярославки.

— Костя! Костя!

Да откликнись уже, Костя.

Шшшш.

Что за шшшш? Шиш? Кому шиш?

Соседи поливают, вот что. Надо сильнее, чтобы дождь, тогда дышать.

Верка очнулась в сумерках. Футболка прилипла к потному телу.

Пить.

Верка повернула голову. На крыльце сидела кошка и смотрела.

Пить.

Это она просила.

Верка повернулась на бок и опрокинулась вместе с крякнувшей раскладушкой в давно уже просохшую траву.

Пили, Милка из плошки, Верка из кружки. Остатки Верка плеснула себе на лоб.

— Который час? — спросила Милку. И погладила маленькую голову.

«Шесть тридцать», — пришел ответ из-за соседского забора.

Радио. Или телевизор. Неважно. Рано для сумерек. Это всё дым. Съедает пространство и время.

— Милка, айда в дом.

В доме показалось легче. Не напрасно мать окна задраила. Верка вынула из холодильника колбасы. Себе ломоть, кошке ломоть. Включила ноут. Посмотрела пару серий про живых мертвецов. В начале третьей, когда он вдруг поворачивается — провалы на месте глаз, рот сгнил, — Верка услышала глухой мерный стук. Не то чтобы напугалась, но к окну подобралась крадучись. На крыльце стоял в ослепительной рубашке собственной персоной Димон. Димыч. Дмитрий Олегович.

В дом не пошел. Сказал, что подождет на крыльце. Сказал, что обещал всем там привести ее.

— Именинник на коленях просил, умолял.

Верка, конечно же, отнекивалась, но, по правде сказать, без напора, для порядка (отец говорил: для блезира).

— Уломал. Злыдень.

— Я жду.

— Жди.

Стоял на крыльце. Ничто не шевелилось в маленьком саду.

— Зачем ты куришь? — кто-то говорил. — Дыши воздухом, разницы — ноль.

Верка решила одеться попроще, не сверкать. Футболку только сменила, духами материнскими прыснула. Подумала, отворила буфет, выбрала кружку с Гагариным на боку.

Шли они с Димоном долго, ничуть не спеша. Мимо пятиэтажек, за пруд, через спортплощадку. Димон рассказывал, как он там в Питер врастает. Верка слушала, улыбалась. За эту ее улыбку, точнее, полуулыбку, Димон когда-то прозвал ее Джокондой. Но называл так редко. И не на людях.

— Джоконда, а ты чего?

— Ничего. На бюджет не прошла. Еще попробую.

— Пройдешь. Ты умная.

— Я рассеянная.

— Соберись.

— Ну да.

Обошли старенькую, проржавевшую «Ладу», поглядели в ее пыльное зеркало.

— Говорят, ты в больнице сейчас? Это правильно. Это пройдешь. На заочный — точняк. Мертвых видела?

— Видела.

Они дошли до Пожарки. Там на конечной стоял автобус, пустой, с распахнутыми дверцами. Водитель в кабине с опущенным стеклом читал книгу.

— Небось, детектив.

— «Война и мир».

— Спросим?

— Нет.

— Не хочешь знать?

— Нет.

— Верка, а приезжай тоже в Питер.

— У меня парень здесь.

— Слыхал.

Молча добрели до Колькиного дома, который тоже был одноэтажный, как у Верки, но побольше, поновее, и участок при доме был побольше. Грохотала музыка из распахнутых окон.

— Я домой вернусь.

— Нет, Верка, нет. Я Кольке обещал.

— А ты не обещай в другой раз. На. Подари ему кружку от меня. Скажи, чтоб достиг высот. Как Гагарин.

Она шла улицей одноэтажных домов, и музыка грохотала уже в отдалении. В круглосуточном магазинчике Верка взяла ледяного пива. Устроилась недалеко, на автобусной остановке, забралась на лавку под козырек. Как в пещеру. Сидела, потягивала пиво. Время было — сколько-то было. Телефон Верка позабыла дома, не посмотришь, спрашивать не у кого, да и нет охоты.

Темно. Ночь. Машина притулилась на той стороне у тротуара. Музыка бухает и ахает. Мать бы сказала: бедные соседи.

Выпила Верка пиво. Пожалела, что взяла только одну бутылку. Можно бы и сходить, да нет, нет. Жарко. И запах гари ото всего, от собственных волос. Прокатили две машины, одна за другой, такси. Света в салонах нет, окна опущены, смех, говор. И третье такси. Смех, говор.

Сидит Верка.

Музыки вроде бы уже и не слышно. Ничего. Ни ползвука. Глухо. Шаги.

Ба, Колька. Прямо по дороге рассекает, по обочине, и руками размахивает.

Верка его не окликнула, не шелохнулась. Прошел, и слава богу. Воздух тяжелый, хотя место открытое. Гаражи на той стороне, а за ними уже поле.

Верка легла на лавку навзничь, руки за голову заложила, ноги согнула в коленях. Собака подошла, обнюхала.

— Иди, — повелела Верка.

Ушла. Животные Верку всегда слушались. Признавали.

Шаги. Колька. Возвращается. Не пустой. Пакет в руке, вдруг с пивом.

Верка свистнула. Негромко. Но Колька услышал, остановился, насторожился. Приблизился, заглянул под навес.

— Пиво?

Раскрыл пакет. Хлеб.

— Вер, а чего ты? Пойдем ко мне.

— В толпу не хочу.

— А нет толпы, свалили все. У Димона самолет или поезд, не помню, провожать, короче.

— Поезд, наверно. «Сапсан».

— Наверно.

— А кому ты хлеб тащишь?

— Отцу. Приедет после смены, поест, он без хлеба ничего не ест, даже кашу.

— И мороженое с хлебом?

— Мороженое не любит. Пошли, Вер, там больше никого.

— Еда есть еще?

— Полно. Мать, знаешь, сколько всего: салаты, пироги, мясо.

— А волшебный тортик?

— Это пожрали.

— Ну, даже не знаю, я думала тортиком соблазниться.

— Верочка, а ты пирогом соблазнись, там, знаешь, какой пирог! Лимонный!

— А чего ж его не прикончили?

— А я придержал. На утро. В спокойной обстановке.

Верка посидела на лавке, покачала ногой. Колька стоял, как проситель, ждал.

— А кофе?

— Есть! Настоящий. У меня кофемашина.

Я тебе такой сварю, ни в одном кафе!

Верка усмехнулась, встала и пошла маленькой улицей. Колька, как раб, как пес, — поспевал по обочине.

— Отца боишься?

— Чего? Нет.

— Хлеб ему побежал покупать.

— Что мне, трудно? Я отца понимаю. Ему достается. И матери. Я их жалею.

— Ты, Колька, хороший человек.

— Я? Нет. Но я стараюсь.

— А я не стараюсь.

— У тебя и так выходит, без стараний.

— Не знаю. Я не заморачиваюсь.

Дом Колькин стоял в глубине участка, за вишневыми деревьями.

В распахнутых окнах — глухая тьма. И вдруг вспыхнул свет. Верка и Колька замерли у калитки.

— Кто там? — прошептал Колька.

— Может, родители? — прошептала Верка.

— Да нет. Как? Зачем?

— А чего ты окна не затворил? Как-то это на тебя не похоже. Такой основательный человек, вдумчивый, за хлебом пошел для папы, и вдруг окна.

— Да я думал проветрить, надымили.

— Сейчас такой воздух, что не проветришь.

— Сейчас как раз ничего воздух.

Хрупкий стеклянный звяк донесся из открытого окна.

— Интересно, — сказала Верка.

Отворила калитку и направилась неслышными шагами по траве к окну. И в это самое время в раме освещенного окна показался парень. Рот его лоснился и жевал, глаза на широкоскулом лице щурились. Стоял он спокойно, развернув могучие плечи.

— Кабан, — сказал Колька.

— А, — сказал парень. — Вот ты где.

И узкими острыми глазами резанул Верку.

Еды и вправду была пропасть. Мать Колькина расстаралась. Смололи много, и столько же осталось, если не больше.

Колька выложил хлеб, Кабан вынул складной нож с широким бесшумным лезвием, настрогал враз буханку и принялся уминать с хлебом и подтаявший холодец, и оливье, и селедку под шубой, и соленья, и картошку, отваренную целиком. Водку Колька принес ледяную из холодильника, и Кабан опрокинул одну стопку, и другую, ей вслед. Подливал и Верке, она не отказывалась. Колька пил безжизненный яблочный сок из кружки с Гагариным.

Знакомство было короткое. Колька представил:

— Вера, одноклассница. Кабан, то есть Серёжа, вместе работаем.

— И как тебя лучше называть, Кабан или Серёжа?
Вел он себя свободно.

— Почему я опоздал, — сказал Кабан, с хрустом пожирая острую корейскую морковь. — Подарок искал. Бутылку не купишь — трезвенник; а чего ты любишь, не знаю. Ну, думаю, может, рубашку тебе купить, всяко пригодится. Потом думаю, да что я, девчонка, рубашки дарить, подарю тебе тысячу рублей и купи себе сам, что хочешь. Что и делаю. Держи. Владей.

— Спасибо.

И Колька подобрал выложенную Кабаном тысячную бумажку, свернул и упрятал в карман летних светлых брюк.

— Долго же ты думал, — заметила Верка.

— Нет. Думал я быстро. Но много. Потому что возник вопрос номер два — в чем идти. Девушки будут. Хотелось понравиться. Так что я побрился и почистил зубы, принял душ. Но что надеть — не придумал. На улице не продохнешь, дома не продохнешь, в машине та же хрень. В то же время напялить шорты и майку — косяк. Рубашка с коротким рукавом. Это мысль. Но у меня нет рубашки с коротким рукавом. Тащиться в магазин? Ладно. Брюки. Какие-нибудь летние. У меня нет. Шорты и джинсы. Есть еще костюм в полоску, но это уже на похороны, причем на мои. Время шло, я злился, магазин закрылся. Решил, так и надо, не пойду никуда. Народу полно, все чужие, все незнакомые, кроме, понятно, именинника. Твое здоровье, друг. Включил телевизор, залег на диван, смотрю какую-то муть, засыпаю и просыпаюсь практически вечером. Думаю, как странно прошел день. И зачем я здесь лежу? Хочу к людям, и какая разница, в шортах я или при галстуке. Которого, к слову, у меня нет. И я, как вы понимаете, еду. Подхожу к дому и слышу великую тишь. Что странно. Окна все открыты, за окнами тьма. Туда ли я притащился? Стучу в дверь. Тихо. А пахнет из открытых окон сытно. А я голодный. Дай, думаю, хоть взгляну, что там.

— Здоров ты языком молоть, — сказала Верка.

— Исключительно под действием алкоголя.

И Кабан налили себе еще стопочку, и Верке налил стопочку. Колька смотрел на Кабана с восторгом, а на Верку со страхом и обожанием.

— Твое здоровье, друг. — Тост оставался неизменен.

Кабан насытился и вынул сигареты. Предложил прежде даме.

Закурили. Колька, разумеется, отказался.

— Знаешь, в чем твоя проблема, — сказал Кабан. — Ты не умеешь расслабиться. Ты всегда начеку, всегда под контролем. Это не полезно. От этого люди бросаются под поезд.

— Я не собираюсь.

— Контроль — это такое дело, чем его больше, тем хуже. Это как гайку затягивать. Раз и два хорошо, а три — резьбу сорвешь. Надо уметь отключаться.

— Меня научи, — вызвалась вдруг Верка.

Кабан посмотрел на нее из-под прищуренных век.

— А разве ты не умеешь?

— Не так, как хотелось бы.

— Как всё запущено у вас, ребята. А ты, Колька, не хочешь поучиться? Вдруг пригодится.

— Хочет. Давай, учи нас.

Верка потянулась к стопке, в ней оставался глоток водки. Но Кабан перехватил стопку и отодвинул.

— Чтобы расслабиться, надо иметь ясную голову.

— Алкоголь вполне расслабляет.

— Не совсем, дорогая. Как пишут в аптеках, масса побочных эффектов. Ты хочешь, к примеру, встать и не можешь. Пол уходит из-под ног и тому подобные чудеса. Нет, мои маленькие друзья, это не наш путь. Для начала мы выпьем бодрящего кофе и протрезвеем.

— Я трезвый, — возразил Колька.

— Ты парами надышался, — усмехнулась Верка.

— Кофе выпьют все, — отрезал Кабан.

— Да я не против, сейчас сварю.

— Нет, друг, я сам сварю. Сидите, отдыхайте.

— У меня кофемашина.

— Угомонись. Я справлюсь.

Ушел. Дзынькнуло что-то на кухне, зашуршало. Зашумела кофемашина, запахло сладко кофе.

— Арабика, — похвалился Колька. — Из Кении. Сорт премиум.

Верка не отвечала и улыбалась джокондовской полуулыбкой. Колька смутился и замолчал. Но глаз от Верки не отводил, как будто и вправду наглотался алкогольных паров, расхрабрился.

На разделочной доске вместо подноса Кабан внес три чашки.

— У тебя не машина — локомотив.

Поставил чашку перед Веркой. Поставил чашку перед Колькой.

Уселся. Ухватился за тонкую округлую ручку.

— Ну, будем. — И выпил в два глотка.

Верка тянула свой кофе медленно. Голова и в самом деле прояснялась. Колька всё чего-то ждал, смотрел на них.

— Эспрессо надо пить горячим, — сказал Кабан. — Холодный эспрессо — мертвый эспрессо.

Колька послушно взял чашку и выпил.

— Не горчил?

— Нет.

— Ну слава богу, а то я боялся, что будет горчить с таблеткой. Я вам по таблетке растворил в кофе, скоро подействует.

— В смысле? — растерялась Верка.

— Контроль ослабнет, и вы станете настоящими.

— Ты очумел?

— Вы же согласились.

— Не таблетку же.

— А что ты хотела, гипноз? Это я не умею. А таблетка дело верное, испытанное. И не наркотик, не боись. Никаких побочных эффектов, сто пудов.

Сидели и смотрели друг на друга.

— Ну и что? — спросила Верка. — Что дальше?

— Не знаю. Увидим.

— А себе ты таблетку не забыл растворить?

— Себе забыл. Охоты не было.

— Козел.

— Я Кабан, Верка. Запомни.

Верка на это уже ничего не ответила, намазала хлеб маслом и принялась жевать.

— Где трудишься? — спросил ее Кабан.

— Где придется. Сегодня — у мамки на огороде.

— Она в городе, в больнице работает, — вдруг встрял Колька.

— Медсестрой?

— Санитаркой.

Спрашивал Кабан Верку, а отвечал Колька.

— Своеобразно на него таблетка твоя действует, — заметила Верка.

— Лечь, что ли, к вам на обследование? — спросил Кабан.

— Хочешь, чтобы я за тобой судно выносила? Велкам.

— Судно — это перебор.

— А что ты хочешь?

Кабан не отвечал. Смотрел внимательным и, наверное, оттого тяжелым взглядом.

— Она в мед не поступила, — подал свою реплику Колька.

— Я тебя в секретари возьму, Колька, на общественных началах.

— На какой факультет поступала?

Верка посмотрела на Кольку, и он мгновенно откликнулся:

— На педиатра.

— Отличный выбор. Поступишь.

— Не знаю. Не уверена.

— А я поступлю на следующий год, я уверен, — сказал Колька громко и четко. — Ты думаешь, Кабан, я навечно там у вас на побегушках: подай, вымой, закрой, открой, шланг, масло, полировка? Выкуси, я поступлю, я готовлюсь, я человеком буду, вы тут сдохнете в этом поселке, я приеду на вас посмотреть лет через десять, вы мне руки будете целовать от счастья, что меня видите. И ты, Верка, тоже. Чего ты гордишься? Что ходишь за вонючими больными? Они тебе сто рублей сунут, и ты рада.

— О, — сказала Верка, — ну и ну. И рассмеялась.

— А кем же ты станешь? — доброжелательно поинтересовался Кабан.

— Я политикой буду заниматься.

— В президенты метишь?

— В императоры, — сказала Верка.

— А чего ждать? Я прям щас.

Кабан поднялся, обошел стол и поклонился Кольке в ноги, руку его схватил и поцеловал.

Колька смотрел презрительно.

— Сколько твоя таблетка действует?

— Час примерно. Или побольше. Около того.

— О, еще долго.

— Тебе скучно, что ли?

— А тебе, что ли, весело?

— По крайней мере не скучно.

— А на меня почему не действует?

Колька вдруг обратился к ней:

— А ты? Будешь мне руки целовать?

— С мылом вымой.

— Такие целуй. Как есть. Я тогда тебя потом пожалею.

— Ладно, я пойду, развлекайтесь. — Верка привстала.

— Погоди.

— Чего годить?

— Бутер доешь.

— А куда он делся? Эй, Колька!

— За короной пошел.

— Какие у него, однако, желания.

— Да ничего особенного.

Колька между тем вернулся, молча, с достоинством. С мокрых рук стекала вода. Приблизился к Верке.

— Вымыл. Целуй.

— А чего не вытер?

— Полотенце замызгали.

Стоит, ждет. Смотрит холодно.

Верка усмехается, шагает к нему. Наклоняется. Целует одну руку, целует другую. Кабан ржет. Наслаждается. Верка расстегивает пуговицы на Колькиной рубашке. И стягивает с него рубашку. Колька стоит, растопырив руки, как маленький. Потерянный, жалкий. Верка расстегивает ему брюки, брюки падают. Верка стаскивает с Кольки трусы, вниз, на пол. И говорит негромко, так говорит, точно голубь воркует:

— Тощий ты, как рыбешка.

Ладонью его худое синее тело оглаживает. Становится на колени. Кабан ржет.

— Ой-ё, мне прям смотреть неловко.

Но смотрит.

Колька не видит ничего, слезы застилают глаза.

Он вдруг обмякает и обрушивается на пол. Опрокидывается задетый им стул. Верка стоит на коленях, смотрит на лежащего. Поднимается. Спокойно говорит Кабану:

— Помоги.

Перетаскивают голого на диван, накрывают его же рубашкой. Смотрят друг на друга.

Кабан поднимает большую руку и бережно гладит Верку по голове. Смотрит ей в лицо. Обхватывает ладонями ее голову. Целует в губы. Верка пристраивается на край стола. Они торопятся, стол ходит ходуном, опрокидывается посуда, под рюмкой расплывается пятно. Белая скатерть и без того уже в пятнах. Мать Колькина ее стелила белую, девственную.

Мать и посуду расставила, и мясо запекла в духовке. Салатов настрогала. Ночь трудилась до утра. Денег оставила — если вдруг чего докупить. Расцеловала и уехала к сестре в Королев. Отец Колькин в эти сутки работал. Наутро он должен был вернуться часам к десяти. Мать предупредила, что будет рано, к восьми, чтобы успеть всё прибрать, чтобы встретить отца тишиной и покоем, и сытным духом. Она так и приехала, как обещала, и застала в доме идеальный порядок. Посуда перемыта и убрана, пол влажно сияет. Скатерть, льняная, тяжелая, лежит в грязном белье, это понятно. В мусорку заправлен чистый пакет.

Кольки в доме не было, и мать решила, что он как раз потащил на помойку мусор.

Чистота Колькину мать не особенно порадовала, что-то в ней было тревожное, неестественное. Мать походила по дому, нашла на подоконнике окурок, и ей стало полегче.

Пол просыхал. Мать вышла на крыльцо. За оградой протащился тяжелый переполненный автобус. Мать прошла по дорожке и услышала глухой стук. И бросилась к сараю. Она не осознавала, что делает, почему. Толкнула дверь и увидела сидящего на земляном полу Кольку. На шее его была петля. Обрывок веревки свисал с балки. Мать бросилась к сыну. Причитала, приговаривала.

— Что ты, что ты, мы сейчас, всё хорошо, хорошо, что ты.

Она его привела в дом, умыла, переодела, дала успокоительное, уложила на строго заправленную койку в своей тихой спальне, задвинула шторы, села рядом. Гладила его руку, пока засыпал.

Еще несколько часов назад постель в родительской спальне была разорена. Верка и Кабан спали в обнимку. Проснулись они одновременно и одновременно друг от друга отодвинулись. Верка поднялась, как была, голышом. Молча. И Кабан молчал. Не шевелился, смотрел. Верка ушла в большую комнату. Колька по-прежнему лежал на диване, только повернулся спиной, уткнулся лицом в спинку, ноги поджал, то ли дышал, то ли не дышал. Верка оделась и ушла. Колька смотрел в диванную спинку, на ткань в елочку, которую знал наизусть, с младенческих лет. Слышал, как приперся Кабан и тоже оделся. Но только не молча, матерясь негромко, глухо.

Ушел и он. Колька услышал очень-очень дальний ход поезда. Километров пять они были от железной дороги, далеко. Встал Колька. Казался спокойным. Оделся и принялся за уборку. Всё больше и больше заводясь, распаляясь. И ему казалось, что он решительно ни о чем не думает в это время.

Когда отец вернулся, Колька еще спал. Об удавке на шее сына мать отцу не обмолвилась. Колька же сказал матери наедине, что плохо помнит, что делал.

— Мне нельзя пить, я понял. Ни капли.

И никогда более в своей жизни Колька не брал в рот спиртного.

* * *

Пятый час. Почти в точности вчерашнее утро.

Верка ни о чем не думала. Шла безлюдными улицами и дворами. Машины стояли повсюду, земля была убита машинами, ничего живого на ней уже не могло прорасти. На детской площадке асфальт раскрошился, растрескался, там еще траве давалась воля, и Верка брела по вялой траве. Птицы пели или, скорее, говорили, но как будто мимо ее слуха, на другой волне. Воздух светлел, и редкие, одиночные огни зажигались в окнах.

Не помнила себя, как добралась до станции, как смотрела на поезд.

Приближается и промахивает их крохотную станцию, пылинку в пространстве мира. Ветер.

Ничего этого Верка не осознавала тогда, потом вдруг вспоминала, всплывал этот поезд, ветер, золотой круг света...

По улице, там, где вновь уже стояли одноэтажные дома, — они и слева от пятиэтажек стояли, и справа — бежала собака. Увязалась было за Веркой, но скоро отстала, что-то ее свое отвлекло. Верка остановилась у старого их забора, отец когда-то всё грозился его поменять, да так и не поменял, а мать и не думала, она не любила нового. Старый серебряный забор, штакетник, у которого разрослась малина и вишня, и жгучая крапива. Верка стояла за кустами и смотрела на темное окно. Вспыхнул свет за белыми, бабушкой еще расшитыми занавесками, но тут же погас, и занавески раздвинулись. Сад стоял в тени.

Верка видела, как выходила мать на крыльцо. Она была в домашнем халате, из-под которого выглядывала длинная ночная сорочка. Поставила плошку с едой для кошки, посмотрела внимательно вокруг. На небо.

Вот нет над землей толстых железных стен, замков, только воздух нас защищает от жестких космических лучей, от солнечного жара, от черного дыхания бездны, такая беззащитная защита, почти ничто, однако хранит нас. До времени.

Ничего этого Верка не думала, стояла с пустой головой. Как будто бы ничего не помнила, что с ней было, ни вчера, ни позавчера, ничего не знала о себе, так легче. Мать вернулась в дом. Дальше Верка не видела, но знала. Мать будит Сонечку, гонит умываться. Завтракают овсяной кашей, из окна виден сад, кусты, за которыми стоит Верка. Бабушка сказала бы: стоит, как идол. Позавтракали. Мать убирает посуду. Заплетает Соньке длинную косу. Сонька мурчит песенку, слов не разберешь.

Дверь отворилась, и они вышли.

Мать запирала замки, Сонечка села на корточки и гладила кошку.

Они спускаются с крыльца, идут по дорожке. Верка спохватывается и отступает за угол. Она знает их маршрут, сюда они не повернут, мать ведет Сонечку в детский сад — через дорогу, к пятиэтажке, через двор.

Они скрылись из виду, и Вера направилась в дом. Стащила с себя всё и затолкала в пакет, даже туфли. Постояла под горячим, как смогла вытерпеть, душем. Надела старую футболку и джинсы, кеды на босу ногу и отправилась из дома, захватив с собой пакет. В зеркало не посмотрелась ни разу. По дороге к автобусу зашвырнула пакет в помойный контейнер.

Идет к остановке. Пиликает в кармане телефон, Верка вынимает его на ходу и отключает. Подкатывает автобус. Верка бежит, поспевает, втискивается. И оказывается лицом к лицу в очень плотной, не увернешься, толпе с Кабаном. Тяжелый автобус идет неспешно.

Они смотрят мимо друг друга. Но через минуту, может быть, пути Кабан начинает поглядывать на Верку, и даже рассматривать ее, дышать ее воздухом, втягивать ее запах. Он к ней очень близко.

С шоссе сворачивают на проселок. Кому видно, тот смотрит в окно на поле. Дымный туман, солнечный свет над краем. Мост, лесок, поворот. Видно, что шлагбаум там, впереди, уже опускается, перемигиваются красные огни.

Дальние пожары сжирали воздух. Больных прибавлялось, койки стояли уже в коридорах, гуляли сквозняки при распахнутых окнах и дверях, пахло гарью, лекарствами, хлоркой. Верка бегала за водой в ближайший магазинчик для лежачих одиноких больных, мыла полы и судна, разносила лекарства, подменяла медсестру в процедурном. «Легкая у тебя рука», — говорили Верке. Без дела она никак не могла в этот день, не хотела. И старшая медсестра, видя безотказность, нагружала, указывала переменить белье, помыть больного, покормить, поставить капельницу, и Верка меняла, мыла, кормила, ставила и никак не уставала. И старшая сестра следила за Веркой странными, всегда странными, как будто протухшими, глазами, и взгляд этот Верку отвращал, она его избегала. И ей думалось, что людей с таким взглядом не надо бы вовсе допускать до больных, немощных людей, им-то не отвернуться, когда она смотрит, когда произносит что-то накрашенным старым ртом.

— Старшая тебя едва терпит, — говорила Верке приятельница из больничной столовой.

— Она ведьма, она никого не терпит, берегись.

Маленькая женщина в сердечном отделении попросила поставить свечку за здоровье ее, рабы Божьей Ольги, и Верка побежала в недавно выстроенную у самых больничных ворот церквушку. Вошла она туда впервые, внутри пахло, как в погребе, и прохладно было так же, и темно, — вот где спасаться от жары. Верка поставила тонкую десятирублевую свечку перед Богородицей с Младенцем. Сказала мысленно, что за здоровье Ольги, и поклонилась образу, написанному местным художником, он лежал у них весной в терапии, подтверждал инвалидность.

Верка вернулась к корпусу и встала у кирпичной стены в тени. Впервые за этот день остановилась. Медленно выкурила сигарету. Сухая трава не шевелилась и как будто только ждала искры. Верка сбрасывала пепел аккуратно, на бетонную полосу, огибающую здание.

Погасила сигарету о серый кирпич стены. Вынула телефон, посмотрела список входящих и позвонила Вовке. Он отозвался мгновенно:

— Нормально, нормально. Отключила, потом забыла включить.

Она удивлялась безмятежной легкости своего голоса, его уверенности, устойчивости.

— Вечером поперлась к Кольке на днюху. Да так, своих повидать, Димон приезжал из Питера, еще подрос, говорит басом. Да нет, всё нормально, жратвы полно, торты какие-то особенные. Да я не любитель, я лучше макароны сварю. Для ради тебя куплю. Разок, чтоб не разбаловать. Как ты? Как Мишаня? — Мишаня был Вовкин напарник. — И ему привет. Большой. Приветище. Да ладно, вот прямо сейчас дождь? Завидую. И я тебя.

Она опустила руку с замолкшим телефоном и долго так стояла.

Подъехала скорая к приемному отделению. Выдвинули из задних дверей носилки. Два санитара, матерясь, перевалили тяжеленного больного на каталку. В такую жару больной был в шерстяных носках, аккуратно заштопанных на пятках.

Смена закончилась в восемь вечера. Верка задержалась еще на час, выпила с девчонками чаю.

Вернулась домой и рухнула на койку, даже не умывалась. Солнце еще не зашло, светило длинными лучами.

Проснулась Верка глухой ночью.

Окна открыты настежь. Дым висит неподвижно в электрическом свете уличного фонаря.

Верка разглядела праздничное Сонечкино платье на спинке стула. Маленькую руку на белой простыне. Хотелось оказаться в саду, но только не в нынешнем, а в мокром, осеннем, чтобы вороны каркали, и дул холодный ветер. Мать вздохнула там у себя. Она говорила, что давно разучилась спать, не бывает в глубине сна, только на поверхности. Давно она так говорила, Верка маленькой думала, что мать потому не уходит на глубину сна, что боится захлебнуться. Верка бояться не успевала.

Она подумала, что надо бы купить сандалии, что тушь надо купить хорошую, фирмы «Кларанс». Думала о пустяках и ничего не вспоминала ни о Кабане, ни о Вовке, ни о Кольке.

Вновь очнулась в темноте. Правда, чувствовался близкий рассвет, темнота потеряла плотность, густоту.

Мать наклонилась над Веркой, держала за руку. Мать шептала:

— Тсс. Я вызвала скорую. Тсс. Они едут. Если что, если заберут, отведи Сонечку в сад. Завтраком накорми. Свари овсянку. Кофе не давай ни за что, будет просить, держись. Ничего. Это жара. Жара спадет.

Пальцы у матери были ледяные.

Утром Верка прежде всего зашла к матери в палату. Надежа Семёновна, так уже ее здесь все звали, даже старшие по возрасту, помыла в палате окно (от санитарок не дождешься). Верка застала ее с ведром грязной воды, несла к выходу из палаты.

Верка перехватила ведро.

— С ума ты сошла, мама?

— А я тихонечко, я тихонечко.

— Тебе лежать надо.

— Да меня уже отпустят завтра, вот увидишь. Хорошо, мне как укол сделали, так и хорошо, я прямо летаю, нечего было и везти в больницу, стыдно даже.

Никуда ее отпускать не собирались, врач строго велел лежать, а если ходить, то осторожно. Сказал, что две недели она пробует точно. Уколы, таблетки, аппарат для слежения за работой сердца в течении дня. Врач был седой, солидный, мать слушала со вниманием.

Повезло, что в палате досталось место, а не в коридоре, хотя коридорные стояли (лежали — в данном случае) первыми на очередь, но мать положили в обход, по знакомству. И ей неловко было ходить по коридору, но и отказываться от милости, подымать шум, внимание на себя лишнее обращать тоже не хотелось. К тому же скоро, как это всегда и по всякому поводу бывает, ее внеочередность забылась. Через пару дней уже и коридорные звали ее Надеждой Семёновной, и она приносила им воду, если просили, и учила вязать пяточку, и диктовала рецепт варенья, чтобы прозрачное, как молодой мед.

Верка работала по двенадцать часов, два через два. Оставшись хозяйкой в доме, с маленькой сестренкой на руках, которую нужно было не только ведь накормить, умыть, уложить спать, отвести в детский сад и привести из детского же сада домой, но и потормошить, и насмешить, и утешить.

Верка после работы не задерживалась, мчалась скорей на автобус. Сонечка в опустевшем детском саду стояла у окна, смотрела на асфальтовую дорожку. Верка всегда ее так и заставала, у окна, и мысленно подгоняла автобус, и мучилась, если вдруг на шоссе застревали в пробке. Что там случилось, кто знает, может быть, авария. Это она говорила Сонечке по телефону, она купила ей дешевый аппарат, чтобы быть на связи.

— Едем потихоньку, едем. Огни у машин горят. Что делать. Авария, точно. Даже смотреть не хочу, что там. Объезжаем. Всё, нормально едем. Не переживай.

Дежурная воспитательница позевывала.

Верка прибегала, совала ей сотенную, а то и две, когда слишком уж задерживалась. Воспитательница эта, пожилая старая дева, жила от садика недалеко. Уходили они вместе и некоторое время вместе шли, и воспитательница говорила, что идет домой смотреть сны. Она любила спать и смотреть сны и говорила, что записывает их в особую тетрадку.

— И ты мне снилась, — говорила Верке.

Может быть, и хотела рассказать, что там делала в ее сне Верка, но Верка не поинтересовалась.

— Спокойной ночи.

— До завтра, — отвечала воспитательница.

— На что она наши деньги тратит? — спросила Сонечка однажды.

— На пиво, — решила Верка.

— А я бы на мороженое.

— Будет у меня выходной, будет у тебя мороженое.

— Шоколадное.

Надо было и книжку Сонечке почитать, и разговоры ее послушать. Кроме того, стирка, уборка, готовка, полив, прополка. И Верка уже так заматывалась, что только и думала, как лечь и закрыть глаза. Но в выходные было неплохо, посвободнее, и Верка даже вошла во вкус и ловила себя на том, что Сонечке иногда выговаривает прямо как мать, с теми же интонациями:

— Нельзя грязными руками хватать!

Осознав же, мгновенно меняла тон, смешила сестренку и себя.

Наряжались они и шли вдвоем гулять до самой станции. Сонечка махала поезду рукой. Брали мороженое и ели тут же, на платформе, на лавке, и далеко виден был дым.

Ездили навещать мать, она ждала. Всё ей казалось, что Сонечка похудела. А Верка видела, что мать здесь, на людях, изменилась, как будто тяжесть оставила дома. Да и с Веркой она иначе стала разговаривать, уже как со взрослой. Ближе они стали друг к другу.

На второй неделе материнского заключения в больнице, в среду, после смены автобус застрял в пробке. Верка позвонила Сонечке.

— А я дома, — радостно сказала Сонечка.

— Ты что? Ты как? Сама? Я же тебе говорила, ни в коем случае!

— Это я ее забрал.

— Хорошо, — только и сказала Верка. — Тут пробка.

Вовка. Приехал. Как же так. Да, точно, он и должен был сегодня приехать. Я же с ним вчера говорила. Сидит в их доме. Сонечка ему, может быть, кукол своих показывает.

Верка смотрела в окно. Ярославка стояла. И хорошо.

К дому подходила не спеша.

Горел свет в окне.

Кошка встретила на крыльце.

Верка хотела постучать, но дверь уже распахнулась, и Верка увидела Вовку, отощавшего, загоревшего, и вдруг заревела и бросилась ему на шею. Он обнимал, гладил по голове и шептал:

— Что ты, что ты.

И кошка кружила, и Сонька смотрела.

Пили крепкий чай с молоком, Вовка рассказывал о дороге, Верка не понимала, что он рассказывает, но улыбалась, смотрела сияющими мокрыми глазами.

— Как же я соскучилась.

— И я.

И тут Верка увидела синее платье на спинке дивана.

— А, — объяснил Вовка, — это Ирка принесла.

Сказала, что оно несчастливое.

— Я так и знала, — отвечала Верка, совершенно и абсолютно счастливая.