Смотрели в окно. Дорога убегала, вся в черных лужах.

— Витька, куда ты меня тащишь?

— Увидишь.

— Я бы сейчас лучше дома сидела. И пироги ела.

Рука ее лежала на поручне. Узкая, как в стихах.

— Лина, — ему нравилось повторять ее имя. — Лина.

— Что?

— Насидишься еще дома. В старости.

— В старости я перееду куда-нибудь на юг. К синему-синему морю.

— А я люблю такую погоду. Осень дождь ветер. Мне весело.

— Тебе всегда весело.

— Только с тобой. У тебя ключик от меня. Ты повернешь вправо, и я жив, а повернешь влево, и я никто. Хожу, ем, сплю, говорю, смеюсь. Но я никто.

Она молчала. То ли растерянно, то ли смущенно.

— Остановка Клуб, — объявила кондукторша.

— Наша.

— Клуб? Мы идем в клуб? Там что? Кино?

— Увидишь.

Увидела. Саму себя на солнечной летней фотографии.

Шагала с толпой по переходу, по «зебре». С черной полосы на белую. Лицо в толпе.

— Надо же.

— Да. Запечатлел тебя фотограф. На веки вечные. Остановил мгновение. Как его? Ага, надпись. Читаем: Иван Разумный. Переход. Июль тысяча девятьсот шестьдесят пятого.

— Откуда ты узнал, что я здесь, на этой фотографии, в этом клубе?

— «Огонек» пришел, а там репортаж с выставки молодых фотографов, и этот снимок на развороте.

— Ну и стоило в такую даль тащиться? Показал бы журнал.

— Журнал не то.

Вглядывалась в фотографию.

— Знаешь, я совсем не помню этот момент. Июль шестьдесят пятого. Это лето. Но где я? Куда шла с таким серьезным лицом?

— На Ленинском переход.

Обернулись на голос.

Молодой человек. Невысокий, широкоплечий, смотрит исподлобья.

— Но это не важно. Где, когда, кто. Это не вы на фотографии.

— Я. Во всяком случае, платье мое. И сумочка.

— Нет. И платье не ваше, и сумочка.

— Вы шутите?

— Нисколько. Вы здесь и сейчас. Я могу вас потрогать.

Он коснулся ее плеча.

— А на снимке, нет, не вы, нет.

— А кто же? — спросил Витя.

— Никто. Кто угодно. Икс.

Он хотел сказать что-то еще, и начал было, Лина прервала, на полуслове.

— Извините, — сказала надменно. — Мы спешим.

И направилась к выходу. А Витя, конечно, за ней.

— Фотограф Иван Разумный. Разумный, как же. Дурак дураком, — говорила Лина.

Они шагали по черному асфальту по золотым и красным и темно-коричневым листьям. Вите казалось, что они пахнут яблоками.

— Придурок, — не унималась Лина. — Идиот невоспитанный.

Витя молчал, Лина постепенно успокоилась, сбавила шаг.

— Ты не будешь сердиться? — спросил Витя.

— Буду.

Обошли по кромке здоровенную лужу; мальчик ходил по ней в резиновых сапогах, поднимал волны.

— Говори уже.

— Ты ведь рассердишься.

— Посержусь и перестану. Говори.

— Он прав.

— Так.

— Представь себе, ты приходишь к кому-нибудь в гости. Чай, то, се, а вот фотография на стене. Какой-то дядя в шляпе. И такой он печальный, например. От шляпы тень, глаза в тени, он смотрит из тени. Губы бледные. И ты думаешь: какой печальный. А это все иллюзия. Просто тень легла. Он, может быть, рассмеялся через миг. И вообще, весельчак и бабник, и живот у него толстый, а мы не видим его живот и думаем, что он худой, и что вся печаль мира в его темных глазах. Ну вот. И ты спрашиваешь хозяев: а кто этот человек в шляпе? Он, правда, был такой грустный? Ой, говорят хозяева, мы не знаем. Мы нашли эту фотографию на чердаке в старом доме, пожалели выбросить и повесили на стену. Пусть себе смотрит из своей тени.

— И что это доказывает?

— Что человек на фотографии икс. Кто угодно. Ты можешь подставить любое значение.

— А если хозяева тебе скажут: ой, этот печальный (или веселый) человек наш любимый дядюшка, он был врачом, любил детей, стариков и животных. А насекомых не любил, боялся и считал исчадиями ада.

— Это неважно. Мало ли кто что скажет о своем дяде. Но даже если. Даже если они правы, и дядя был равно такой, как им думается, все-таки человек на фотографии остается печальным. Он не имеет к дяде отношения, почти никакого.

Так говорил Витя, а Лина делала вид, что не понимает ни слова.

— Кафе-мороженое! — воскликнула она.

Скоро они сидели за маленьким столиком и ели белые шарики мороженого, политые горько-сладким вареньем из черноплодной рябины.

— Ты мне этот «Огонек» подари, — велела Лина.

— Слушаюсь, — отозвался Витя.

— И кофе нам возьми, а то я замерзла.

Вот что было написано в «Огоньке» об Иване Разумном:

«Родился в Белоруссии в 1938 году. Война, эвакуация, Средняя Азия, возвращение домой, в разоренную деревню. Иван вспоминает:

— Жили у маминого брата, он один вернулся с войны, один из четверых братьев вернулся, без ноги. Ничего, жили. Как все. Школа. Армия. Институт.

Иван поступил в Московский институт железнодорожного транспорта. Увлекся фотографией. Руководитель фотокружка в институтском клубе считает его лучшим своим учеником. Вот как он характеризует работы Ивана:

— Он любит улицу. Снимает прохожих, дома, машины, кошек. Его кадры кажутся случайными, как будто он снимает наугад, едва ли не вслепую. Но это не так.

Иван сравнивает свои фотографии с удачными выстрелами.

— Я охотник, — говорит он. И продолжает аналогию: — Важно не только прицелиться, но и вовремя нажать на курок.

Много ли у него холостых выстрелов?

— Да, — признается он. — Конечно. Много пустых. Это нормально».

Лина отложила журнал. Постояла у окна. Включила и послушала радио. Вдруг спохватилась, заторопилась, оделась и побежала из дома.

Метро.

Долгий подъем наверх.

Мелкий легкий дождь.

Трамвай.

Мелочь.

Кондукторша отрывает билет и говорит:

— Счастливый.

— Спасибо, — отвечает Лина.

— Только его надо съесть.

— Съем. Когда-нибудь. Сохраню на черный день. Спрячу в книгу, как осенний лист.

— В какую книгу?

— Не знаю. Наверное, в поваренную. У нас стоит дома на полке. Рецепты на каждый день.

— Да, — соглашается кондукторша, — там ему самое место.



Иван стоял на крыльце. Смотрел, как она выходит из трамвая. Она увидела его, остановилась. Он спустился с крыльца, приблизился. Казалось, они договорились здесь встретиться, у клуба (афиша о выставке все еще висела), встретиться и направиться вместе. Куда глаза глядят, куда ноги ведут.

— Я знал, что ты придешь.

— Я знала, что ты меня ждешь.

Шагали вдоль заводской стены, переулками, через железнодорожные пути, как будто в полусне. Очнулись за городом. Поле было перед ними. В громадном небе бежали хмурые тучи. Дул ветер.

— Хочу домой, — произнесла Лина.

Он взял ее руку в свою и повел к городу.

Спросили прохожего, как добраться до ближайшего метро.

Холодный автобус.

Грохот подземных поездов.

— А ты знаешь, — сказал он, — что машинисты никогда не выходят наверх и солнце видят только в кино, они живут под землей, у них там дома, магазины, кинотеатры.

— А жены их тоже не выходят наружу?

— И дети.

— Бедные.

— Они привыкли.

— А зачем их держат внизу, под землей?

— Житель верхнего мира не справится с вождением поезда в подземных туннелях. Необходимо отречься от солнца.

— Но что же с детьми? Когда они вырастают.

— Некоторые становятся машинистами. Некоторые переселяются наверх.

— Трудно переселенцам.

— Трудно. Небо слишком большое.

Лина сказала:

— Мой дом.

В лифте они разглядывали друг друга в зеркальном стекле, и каждый чудился себе незнакомцем.

Лина повернула в замочной скважине ключ.

— Все на работе, а я должна быть на лекции.

Вошли в дом.

— Холодно, — сказал Иван. — Долго не топят в Москве. У нас гудел бы в печи огонь. И кошка лежала бы на половике. Знаешь, такие пестрые половики, их плетут из разноцветных тряпок.

— Знаю, — ответила она.

И поцеловала его в губы, приподнявшись на цыпочки.

— Не торопись, — велела.

— Не буду.

Лежали на узкой кровати, отдыхали. Казалось, они давным-давно вместе, целую жизнь.

Лина коснулась шрама на его груди.

— Круглый.

— Да. Меня расстреливали. Когда я был мальчиком. Мы играли в войну. И меня расстреливали партизаны.

— Откуда взялось оружие?

— Там бои шли.

— А почему тебя партизаны расстреливали? Ты был немец? Почему?

— По жребию. Палочки тянули. Моя оказалась самая короткая. Как жизнь у фрица. Я к ним подобрался, а они меня поймали.

— Из чего они стреляли?

— Из винтовки.

— Дураки. Все вы.

— Да. Но мы не знали, что она выстрелит. До этого нажимали на курок и ничего. А тут бах. И я упал.

— А потом?

— А потом я выжил. Бабка в церкви святому молилась. В село ходила. Старая церковь, заброшенная, колокольню бомбой снесло. Мы туда бегали ребятишками, лазили, с местными дрались. Никаких икон там, конечно, не осталось, росписи на стенах кое-где. И вот там был святой, к нему моя бабка ходила иногда молиться. Или не святой. Может, он грешник. Хотя ведь все святые грешники. Лицо его только сохранилось, смотрел снизу вверх.

— Тебя врачи спасли, а не святой.

— Врачи, понятно.

— А потом?

— Школу окончил, в армии отслужил. Через Москву домой возвращался, хотел бабке гостинец купить, а купил себе, фотоаппарат. Причем я ведь совсем до этого не фотографировал. Ни разу. Влюбился в него. В аппарат. Увидел и пропал. Да. В витрине лежал. Продавщица сказала: вам повезло, только что привезли. Купил. Денег осталось мало, на билет до дома не хватит. Разве что на трамвай хватит, но куда мне ехать на трамвае. Бродил по Москве, бродил, смотрю — рынок. Минаевский называется. И там фотоателье. Закуток, и в нем дядька фотографирует. А готовые фотографии все лежат в ящике, и каждый сам там смотрит свои. Мне интересно было наблюдать, как люди узнают себя на этих фотографиях. «Это я? Ой. Дурацкое какое лицо. Я гораздо лучше в жизни, чем здесь». Фотограф был хромой. Я спросил его: вам ученик нужен? Он сказал: нет. Я говорю: может, уборщик? Он отвечает: иди, солдат, с богом, мне никто не нужен на моем пятачке. Я пошел дальше. Спросил прохожего, где в Москве учат на фотографа, он не знал, я другого спросил, и он не знал. Я устал и сел на лавку. Сижу, смотрю, ребята идут в ворота, а на воротах вывеска: институт. А вот, думаю, поступлю, вдруг у них общежитие есть, и стипендию дадут. И поступил. И в кружок записался фотографировать.

— Ты этим самым фотоаппаратом снимаешь?

— Украли его у меня, в общаге, еще когда поступал. С тех пор я в общаге не живу, дачу снимаю.

— Далеко?

— Далеко. Зато зимовать можно, потому что печка.

— И кошка на половичке.

— Куда без нее.

— Поехали.

— Ко мне?

— Прямо сейчас.

— Полтора часа на электричке.

— Я люблю ехать в электричке.

— Пешком от платформы тридцать минут скорым шагом.

— Я люблю ходить скорым шагом.

Пока они добрались, стемнело.

За заборами лаяли собаки. Хрустел под ногами тонкий ледок. Лина шла и улыбалась. Угодила в канаву, промочила ноги.

Иван выдал Лине шерстяные носки с драными пятками, бросился топить печь. И ноги заставил пропарить в тазу с горячей водой. Когда вода остыла, сам вытер ей ноги чистым вафельным полотенцем.

Сидел на полу и смотрел на нее снизу вверх.

— Где же твоя кошка?

— Придет, если жива.

Он целовал ее ступни, она смеялась.

— Щекотно.

Чайник закипел на чугунном шестке. Пришлось ему встать и снять чайник.

— Я выхожу замуж, — сообщила Лина.

Он аккуратно опустил чайник на стол на подставку.

— За этого мальчика?

— Нет. Нет. Витя милый. Но нет. Он даже не знает. Ты первый, кому я сказала. И дома никто не знает.

— Кто счастливчик?

— Не все ли равно?

— Мне любопытно.

— Ты же не бросишься его убивать?

— Нет.

— Один иностранец. Француз. Мы с ним на ВДНХ познакомились. У фонтана «Дружба народов». Символично.

— Значит, ты уедешь.

— Да.

— И мы никогда больше не увидимся.

— Вероятно.

— И ты не передумаешь.

— Нет.

Легли спать. Она на диване, он у печки на полу. Кошка устроилась у него под боком; она явилась к ночи, Иван услышал ее «мяу», впустил.

Лине казалось, что он не спит и думает о ней, а что думает, она не могла представить. Проснулась от запаха кофе. Огонь в печи догорал.

Иван снял турку с чугунного шестка. Переставил на деревянную подставку.

— Доброе утро. Рукомойник в коридоре, — так он сказал. — Полотенце на гвоздике. Мыло на табуретке. В блюдце.

Блюдце было с золотым ободком, а лежало в блюдце не мыло, обмылок.

Кофе, яйца всмятку, холодный отварной картофель, такой он приготовил завтрак.

— Дома, наверное, волнуются, — предположил Иван.

— Наверное.

— В милицию звонят.

— Это вряд ли.

— Привыкли?

— Ну я же взрослый человек, паспорт имею, право голоса.

Он смотрел на нее, смотрел.

— Ты меня съешь глазами, пей лучше кофе, остынет.

— Ты красивая.

— Спасибо.

— Но твоя красота недолговечна.

— И все равно спасибо.

— Как и любая красота. Или уродство. Как все. В этом прелесть этого мира.

Позавтракали.

— Я тебя провожу до электрички, — так решил Иван.

Прохладное осеннее утро. Шорох листьев.

Шагали не спеша. От поселка свернули в рощу, почти уже облетевшую.

— Можно я тебя сфотографирую?

— О. Конечно. Ты и фотоаппарат прихватил?

Он вынул его из кармана плаща. Небольшой, заурядный.

— Что мне делать?

— Ничего.

Он снял с объектива крышку, отступил.

— По хорошему, так всегда и надо фотографировать, прощаясь. С чувством утраты. Чем оно острее, тем лучше.

— Сейчас оно достаточно острое?

— Увидим.

— Долго же ты прице…

Она не договорила. Затвор щелкнул, и Лина исчезла.



Больше всего Иван любил, как в красном марсианском свете постепенно проявляется лицо. Фотобумага лежит на дне лотка с реактивом. Кажется, что лицо проявляется под твоим взглядом, он и есть творец этого лица. Неподвижного и живого одновременно. Закрепить, промыть, положить влажный прямо­угольник на газету и оставить сохнуть.

Редко, считаные разы, получались у Ивана такие снимки. Чувство непоправимой утраты им управляло.

Он печатал одну лишь фотографию, единственную. Негатив уничтожал. Снимки хранил в отдельном заветном альбоме.

Бабушка.

Приблудный пес.

Незнакомый мальчик.

Иван застал его ранним утром на дальней платформе. Худенький бледный подросток сидел на лавке; папироса дымила в его маленьких пальцах. Он равнодушно смотрел, как Иван наставляет на него стеклянный глаз объектива.

Щелчок затвора, и мальчика нет. Он пойман, как бабочка, высушен и лежит в альбоме. Почти совсем живой.