6. 1973—1979. Непостижимое
Она выбежала ранним утром в сад. Она слышала, как снег скрипит под ее босыми ногами и видела следы, свои следы, а ног своих не видела. Ноги мерзли, она их чувствовала, они были, но она их не видела. Она не видела своих рук. Человек-невидимка.
Она ударила рукой о ствол яблони, снег осыпался с ветвей, рука болела, невидимая. Она и крови не видела, если в кровь разбивалась. Ничего. Она никогда себя не видела.
Она подходила к зеркалу в примерочной кабинке в магазине, где никто не мог застать, подходила близко-близко, пока на упиралась лбом в холодную как сталь поверхность. Пятно от дыхания расходилось по стеклу, но отражения не было.
— Мама, какая я? — спрашивала она иногда.
— Серьезная, — говорила мать, взглянув на нее. — Серьезная очень.
Другие люди ее видели. Лицо, руки, всю ее видели, как всякого другого человека. Для всех она была видимой. Кроме себя и зеркал. И она не приближалась при других к зеркалам, чтобы не выдать своей непостижимой сущности.
Она родилась глубокой унылой осенью. Дожди моросили, от окон дуло, стучали и стучали поезда, казалось, совсем рядом. Мать принесла ее из роддома в Пустой дом, пыльный дом, пахнущий нежильем. Она подошла с ней к зеркалу со словами:
— А кто это там?
И не увидела ее — там. Одеяльце было в ее руках, как пустой кокон.
Она положила ее на диван и убежала в дальний угол комнаты. И стояла там, в темном углу, не в силах осознать случившееся. Громко тикали часы. Дождь моросил за окном. Темнело. Зажегся уличный фонарь и осветил мокрые голые деревья в саду. Девочка лежала тихо, далеко, на диване, и вдруг — заплакала.
Женщина стояла неподвижно, девочка плакала, дождь моросил, стучали-шли поезда.
Девочка уже хрипеть стала, когда женщина наконец подошла. Склонилась, взяла на руки, дала грудь. Девочка наелась и уснула тут же, на руках. Мать уложила девочку, вынесла из дома все зеркала, разбила в свете фонаря и закопала осколки глубоко у забора.
В шесть лет девочка уже знала, что отличается от всех людей и что это отличие надо от людей скрывать, иначе напугать можно до смерти.
Она была очень серьезной девочкой, у нее были совершенно взрослые глаза. Со сверстниками она не дружила, она смотрела на них издали, они уже привыкли и перестали ее дразнить или звать играть, она все равно не откликалась или уходила. Она смотрела на них, будто они были на экране в кино, а она — в темном пустом зале.
Мать разговаривала с ней как со взрослой. Она не могла разговаривать с ней как с ребенком, уж очень взрослый у нее был взгляд, мать даже терялась под этим взглядом.
Вечерами они сидели вдвоем за столом, часы тикали, время уходило, и не было в их доме зеркал.
Ужинали. Смотрели телевизор. Ложились спать.
В шесть лет девочка уже прочитала все книги, что были в их доме, и мать записала ее в библиотеку. Девочка заходила в самую глубь — голос библиотекарши — «знаешь, мы вчера "Работницу" получили, новый рецепт, я перезвоню, погоди...» — был еле слышен из глубины. Пахло пылью. Девочка искала книгу, в которой объяснялось бы, что это значит — не иметь отражения. Но объяснения не было в книгах. Домыслы были о нечистой силе, о крике петуха, о пропавшей — проданной — душе... Девочка листала книги, не видя рук своих.
День уходил, библиотекарша включала свет. Девочка слышала ее приближающиеся шаги.
— Это ты? А я думаю, кто тут шуршит тихонечко, как мышка?
И отводила глаза, встретившись с ее взрослым взглядом.
Летом приезжал в гости брат женщины. Ездили втроем на кладбище, на могилу к родителям. Шли от конечной остановки пешком, через поле. Ветер дул свободно, трепал волосы, сбивал дыхание. Брат женщины шел первым по тропинке, опустив по-бычьи голову и глядя вперед исподлобья. Девочка шла последней, видя пыль на своих ногах, не ноги — пыль. Зрелище это ее завораживало.
Останавливались передохнуть. Девочка поднимала голову и видела небо. Оно было велико и глубоко, и притягивало. Казалось, еще секунда, и ноги пыльные оторвутся от земли, и небо приблизится тогда окончательно и поглотит.
— Вперед, вперед, — говорил хрипло брат.
И вновь они шли вперед по тропинке к кладбищу против ветра.
После переходов через поле у девочки страшно болела голова, и девочка лежала в прохладной темноте на диване с мокрым полотенцем на лбу.
Брат сидел за столом и угрюмо смотрел на нее. Он не любил племянницу. Он обожал сестру и не любил племянницу... Его сестра, такая всегда веселая, легкая, быстрая, после рождения этой девочки точно погасла, точно болезнь какая в нее вселилась. И двигаться стала тихо, и говорить тихо и редко, а уж смеха ее он и совсем не слышал после рождения этой девочки. У него сердце ныло, когда он думал, как изменилась его сестра.
Сначала он думал, она горюет о мужчине, отце девочки. И стал расспрашивать ее о нем. Но она так спокойно отвечала:
«Командировочный, сразу сказал, что женат, в кино познакомились, выпили, очень простой парень, добродушный, когда узнала, что беременна, его уж месяц как не было здесь, да есть у меня его адрес, только зачем, у него семья, я могла ведь и аборт сделать, да не захотела, да не сохну я по нему, успокойся, наоборот, с улыбкой всегда вспоминаю, он очень простой».
Брат не поверил ее спокойным словам и съездил в тот город, где жил командировочный, и видел его самого и его веселых детей, и жену, и видел, что он действительно очень простой парень, и, увидев, как-то сразу поверил, что сестра правду говорит — не сохнет.
И тогда-то брат понял, что сестра переменилась так из-за девочки. Что-то с ней не то, с девочкой.
Ему не нравился ее взрослый взгляд, и что мать ведет себя с ней как со взрослой, и даже как будто прислушивается к ее суждениям. Ему не нравилось, что эта девочка не как все, не играет со всеми и одна не играет, а читает книги, и уже в шесть лет прочла все в доме.
Он заметил, конечно, что в доме нет зеркал. Сестра объяснила, что у нее нервное расстройство, что ее раздражает собственное лицо.
— Видеть просто себя не могу, — сказала сестра. — Не желаю.
— Ну и напрасно, — угрюмо отвечал брат, — ты очень даже ничего еще, хотя, конечно, здорово изменилась, но мужчинам нравишься, я ведь замечал, как они смотрят.
И еще говорил:
— Покажись врачу. Хочешь, в Москву съездим к врачу?
— Нет, — говорила сестра, — врачи залечат. Или хочешь меня в дурдом?
Девочка лежала с мокрым полотенцем на больной голове. Темнело, но света не зажигали, сидели за столом и разговаривали.
Брат закурил сигарету. Сестра подошла к девочке.
— Не мешает тебе дым?
— Нет.
Брат угрюмо смотрел на них. Полотенце белело в сумерках. Мучительной загадкой была для него перемена в сестре, и всей душой он жаждал ее исправить.
Он много помогал им. Чинил сломанный телевизор, перекладывал начавшую дымить печь, даже полы перестилал — на все руки был мастер. Если приезжал весной, вскапывал огород.
Бывало, еще прохладно, снег лежал в темных местах, а он раздевался до пояса за работой. Бледная кожа темнела к концу дня. Ел он вечером жадно. Сестра смотрела на него с удовольствием, даже улыбка трогала ее губы. А девочка смотрела как всегда, серьезно и отстраненно.
После ужина он откидывался на спинку стула, разминал тугую сигарету сильными пальцами, закуривал. Сестра мыла посуду, девочка вытирала, скрипели дверцы буфета. «Надо смазать, — лениво думал он, — завтра». И назавтра забывал.
Как-то раз он срезал с деревьев сухие мертвые ветки, собрал прошлогоднюю листву. Она была заледеневшая, эта листва, и ледок хрустел, когда он ее сгребал. Он решил вырыть яму у забора для компоста. И вот, роя эту яму, он наткнулся на зеркальные осколки. Он выбрал все эти осколки. Они отразили свет неба, угрюмое лицо, землю оттаявшую, бездомную грязную собачонку — ее поразило собственное отражение, она зарычала и попятилась от него.
Он собрал эти осколки и унес на помойку, а вечером был особенно нежен с сестрой и пригласил ее в кино.
— Дочка твоя нас отпустит. Верно?
Девочка встретила спокойно его угрюмый взгляд и сказала:
— Конечно.
И он ушел с сестрой в кино.
Была очередь, и едва они взяли билеты, дали звонок.
— Иди в зал, — сказала сестра, — я сейчас.
Он ждал ее в опустевшем фойе. Горел тусклый свет. Лица актеров глядели на него с фотографий. Второй звонок, третий, билетерша закрыла зал. Он услышал приглушенную музыку из-за дверей. Услышал цокот каблуков — это шла его сестра. Он ждал, когда она выйдет из коридора в фойе, но цокот каблуков замер. Тогда он пошел ей навстречу.
Он заглянул в коридор. Его сестра стояла у огромного, во всю стену коридора, зеркала. И смотрела жадно на свое лицо. Провела ладонью по лицу, по волосам, улыбнулась сама себе горько.
Он отступил из коридора в фойе тихо-тихо. И не сказал ей, что видел.
На другой день он застал девочку за книгой. Она захлопнула книгу и спрятала, но он заметил название. «Непостижимое».
Ночью он встал. Светила луна. Он достал из своего чемодана зеркальце, перед которым брился, и подошел тихо к спящей девочке. Полы, его руками переложенные, не скрипели.
У девочки было совсем другое лицо во сне, он даже удивился. Обыкновенное, детское лицо. Она всхлипнула во сне, обиженно. Рот приоткрылся. Он сел перед ней на корточки и приставил свое зеркальце. Зеркальце затуманилось от ее дыхания, но не отразило лица.
Подушка была в зеркальце, вмятина от невидимой зеркальцу головы, пятно от дыхания, лунный свет... Девочка вдруг открыла глаза и увидела перед собой зеркальце. Он мгновенно отдернул руку с зеркальцем и — встретился с ее взрослым взглядом.
Они ничего не сказали друг другу. Он встал. И ушел, тихо ступая. Она проводила его глазами.
Наутро, когда сестра ушла на работу, он сказал девочке:
— Оденься тепло.
Он сам причесал ее и заплел туго косичку. Его пальцы дрожали, когда касались ее теплой кожи, так он ненавидел эту девочку и так боялся.
— Идем, — сказал он.
Они шли. Он впереди, нагнув голову, глядя исподлобья, она — следом. Через железнодорожную колею, мимо завода. Небо было белесое, свет солнца пробивался, как сквозь тусклое стекло, ветер гнал пыль по просохшему асфальту, девочка старалась не ступать на трещины. Извечное ребячье суеверие.
Они пришли на вокзал, и он взял два билета до Москвы.
Поезд тронулся. Проплыл завод. За заводом — поселок. Люди вскапывали огороды, зеленела уже трава на прогретых солнцем местах, лес казался розовым издалека. Колеса стучали.
— Скоро ли чай? — спрашивали пассажиры.
Проводница затопила титан, запахло углем.
Дядя и племянница сидели рядышком на сиденье. Проводница разносила чай. Стаканы звякали в подстаканниках. Чай дымился. Сахар падал на дно и таял на дне. Ложек не было размешать. Поезд шел быстро, вагон мотало. Женщина напротив угостила девочку конфетой.
— Какая серьезная у вас дочь. Далеко едете?
— Пойду покурю, — сказал он невпопад. И вышел в тамбур.
В гремящем холодном тамбуре достал тугую сигарету, размял. Поезд тормозил.
Вложил сигарету в рот. Станция.
Вышла проводница, отворила дверь, протерла поручни.
— Три минуты стоянка.
Он сошел на землю, чиркнул спичкой, прикрыл огонек ладонью. Закурил. И пошел вдоль состава по низкой разбитой платформе. Девочка видела в окно, как он идет по платформе, и ветер рвет дымок сигареты.
Он шел, как всегда, нагнув голову. Поезд тронулся. Он вдруг остановился. Он поднял лицо. Поезд тихо шел мимо. Он увидел в окне лицо девочки, взрослый ее спокойный взгляд. Проводница крикнула из тамбура:
— Эй! Лезьте! Быстрее!
Он мотнул головой. Поезд набирал ход.
И скоро он остался один на низкой разбитой платформе. Ветер пах оттаявшей землей и железом.
— Это чего отец твой? Остался? — испугалась за девочку женщина.
— Остался, — спокойно сказала девочка. — Я дальше одна еду.
И женщина растерялась под ее взглядом и отвернулась к окну.
Брат вернулся домой ночью. Сестра не спала. Он вошел в темный дом, включил свет и увидел ее сидящей у окна.
— Ты один? — тихо спросила она.
— Приготовь ужин, — ответил он.
Он ел не жадно, как после работы, — спокойно. Он вообще был очень спокоен, когда вернулся. Даже угрюмое выражение в его лице сгладилось. Сестра сидела очень бледная. Он попросил передать хлеб, она передала и коснулась его руки кончиками пальцев. Пальцы были ледяные.
Он доел все дочиста и достал сигарету. Часы тикали.
— Она больше не придет. Никогда. Слышишь?
Часы тикали. Брат и сестра молчали. Он чиркнул спичкой о коробок, и этот звук вывел сестру из оцепенения.
— Что ты с ней сделал?
— Ничего.
Горький дым сигареты тянулся к потолку.
— Как страшно, — сказала сестра, — как мне было страшно эти шесть лет. Точно я не жила. Невозможно жить рядом с этим.
— Ничего, отойдешь.
Уже в сумерках сошла девочка с поезда.
Разбитая платформа, деревенька невдалеке.
Поезд ушел. Улегся поднятый им ветер. Земля уняла дрожь. Девочка одна была на разбитой платформе. В деревенских домах загорались огни. И она пошла по растаявшей земле к деревне.
У колодца старуха набирала воду. Лицо у старухи казалось черным в сумерках, глаза светлые на этом лице — как льдинки.
— Здравствуйте, — сказала девочка.
— Здравствуй, — отвечала старуха.
— Помогу?
Девочка со старухой донесли ведро до дома. Старого дома, ветхого, почерневшего от времени, вросшего по окна в землю. Внесли ведро в темные сени.
— А ты чия? — тонким голосом спросила старуха и улыбнулась смущенно. — Совсем ведь память никуда стала, никого нонешних не помню. Вчера вижу, а сегодня не помню. Вот как в детстве было, все помню, и всех, каждую собаку, каждую даже травинку, — и снова она улыбнулась. — Так ты чия?
— Я? — девочка взглянула на нее, как всегда серьезно. — Я — ваша. Родственница. Я живу у вас.
— Да что ты? — поразилась старуха. — А я и забыла.
— Я недавно живу, — успокоила ее девочка.
И в самом деле осталась с ней жить. И каждое утро старуха спрашивала ее:
— Ты чия?
И девочка ей напоминала. И жили они хорошо, и старуху добрую не пугали ее взрослые манеры, и то, что она не допускает к себе ребятишек, и то, что к зеркалам никогда не подходит, и то, что читает книги так жадно.
Рожденные в глухую осень под близкий стук колес могут иногда не иметь отражения, «не иметь лица» — для себя и зеркал.