Она покупала лекарства в рецептурном отделе. На лице ее и следа не осталось летнего загара. Пальтишко на ней было старенькое, шарф, как у ребенка, намотан поверх поднятого воротника. Для тепла. Она спрятала лекарства в сумку и поспешила к выходу, не глядя по сторонам.
Я окликнул ее очень тихо. Она не расслышала, но остановилась. И повернула лицо на что-то, ее остановившее. Я стоял у кадки с фикусом.
«С праздником», — сказал я.
Она растерянно, буквально приоткрыв рот, на меня смотрела.
Я сказал, что приехал на денек, специально, с ней поговорить, может быть, у нее найдется для меня, нет, не денек, часок только.
Она вымолвила:
«Конечно». — Но с места не сдвинулась.
«Ну-ну, — сказал я, — зря я, что ли, ехал из Москвы в первый день каникул, всего и нужно сейчас — два стула, чтобы сесть и поговорить спокойно, мне есть что сказать и хочется это сказать. Ну же, приди в себя».
В небольшом кафе у вокзала мы сели друг против друга за деревянный, под старину, стол. Здесь все было под старину. Электрический свет горел в шандалах, как пугливое пламя.
«Я думаю, пальцы у тебя сейчас ледяные, — сказал я, — хотя здесь довольно тепло, я даже куртку сейчас расстегну». — И я расстегнул куртку. Будто от движения моих рук дрогнуло электричество.
«Ты всегда мерзнешь, это твоя собственность. Ты кладешь грелку в постель, чтобы согреть ноги, и печь ты топишь жарко-жарко. У вас никогда окна не замерзают в доме, даже в самый мороз, всегда прозрачные и сухие. Об этом мне сказала старуха с желтыми глазами, желтоглазая старуха из твоих писем.
Ты близорука, но очки не носишь. Ходишь медленно и осторожно, но не из-за близорукости. Да. Замуж ты вышла два месяца назад, по любви. О твоей любви я и хочу поговорить. Ведь мало кто из вас любит. Я хочу, чтобы ты узнала кое-что о себе.
Итак, у вас, у таких, как ты, я описываю вас как некий вид, вывожу общие всем вам свойства, — у вас, как правило, светлые волосы и светлые глаза, неважно, какого цвета, но светлые. У тебя — карие, светло-светло-карие, с очень странным, от близорукости, наверное, взглядом. Вы располагаете к себе людей, они любят с вами говорить. На самом деле вам тяжело внимание людей, но вы их слушаете, не просто терпеливо, а именно располагая к себе.
Вот ты смотришь сейчас на меня своими светлыми глазами и, кажется, вся поглощена мной, моей речью, и сочувствуешь каждому слову, а думаешь, что руки замерзли, что какого черта тогда в поезде... и вообще, что на самом деле у меня на уме?
Я ничего не скрою.
Итак, ничего страшного в вас нет, в таких, как ты, если только вы не полюбите, что, кажется, очень редко случается, я не знаю статистики, никто ведь всерьез этими вещами не занимался.
С тобой это случилось два месяца назад. Он улыбнулся тебе в зеркальце внутреннего обзора. Именно тебе улыбнулся, ты это почувствовала, хотя его улыбку многие могли видеть в салоне автобуса. Тебе понравилось, как он ведет машину, мягко, без толчков, обычно тебя укачивает в автобусе, а тут нет. На остановке он сдвинул стеклянное окошко, в щель потянуло сигаретным дымом, он нагнулся к щели и сказал тебе:
«Сегодня в восемь у парка железнодорожников».
Его глаза улыбались.
И ты пришли к парку в восемь пятнадцать, потому что полюбила его с первого взгляда. Это мне желтоглазая старуха рассказала.
Через неделю вы расписались. Он переехал к тебе из общаги, он из деревни приехал работать в город. Ты хозяйкой оказалась замечательной, ему, по крайней мере, все, что ты делала, нравилось, и как делала. Особенно он полюбил, как ты пироги печешь в русской печке.
В каменной пещерке, куда и человек может влезть, чуть только согнувшись под каменным сводом, в этой пещерке выкладываются колодцем березовые поленья и поджигаются. Тесто к тому времени уже подходит. Поленья сгорают, вокруг печки стоит жар, и тебе хорошо в этом жару.
Мерцают угли. Ты берешь кочергу и разбиваешь угли в мелкую крошку, на эту крошку ставишь противень с пирогами и закрываешь пещерку железным щитом. Все. Пироги пекутся.
Жили вы хорошо недели две, пока муж твой не простудился. В последнем рейсе сломалась машина, и он чинил, лежа спиной на льду. Простудился сильно, и вот уже второй месяц ты не можешь его вылечить. То есть горло у него вроде прошло, и даже насморка нет, и даже температуры, только слабость. Слабость не убывает.
Это мне все старуха сказала, а вот что я тебе скажу: ты никогда его не вылечишь, тебе ничто, ни одно лекарство не поможет, через три недели он совершенно ослабнет и — умрет. Есть только один способ его спасти. Оставить его.
Несколько секунд она молчала, поглаживая бледными пальцами кисти своего теплого шарфа.
«Бедный мальчик. Это, конечно, я виновата, прости меня. С игрой этой дурацкой в письмах».
«Игру ты просто поддержала, не могла не поддержать по своим свойствам, об этом была уже речь. Теперь речь о том, что ты убиваешь, не можешь не убивать».
«Извини, — сказала она, — у меня совсем мало времени, мне скоро давать лекарство». — В ее голосе было действительное сожаление, что она торопится и не может дальше слушать меня, мои бредни.
«Месяц назад ты ездила в командировку, — я будто не слышал ее, — на трое суток всего лишь, на ту сторону реки, там поставщик вашего завода, и тебя уговорили, уломали на ту сторону реки улаживать дела. Ты умеешь улаживать дела.
Река широкая лежала под мостом, поезд долго шел над рекой, была оттепель, туман стоял, черные вороны с поездом на одной высоте. Через три дня ты вернулась, ты бегом бежала от станции домой, вы недалеко ведь от станции живете. Желтоглазая старуха присматривала за твоим мужем без тебя — печь топила, еду варила, давала лекарства по часам. Она тебе сказала — ты с ней столкнулась в холодных сенях, где висит цинковое корыто на дюймовом гвозде. Она сказала, что мужу твоему в эти три дня стало лучше, что он уже ест с аппетитом и что она жарила ему картошку на растительном масле до хрустящей корочки.
И точно, когда ты вошла из холодных сеней в натопленную комнату, запахло жареной на растительном масле картошкой.
Он сидел в жарком свитере на диване и улыбался тебе, он был счастлив, что наконец выздоравливает, и может уже улыбаться, уж очень тяжко было ощущать себя без сил, у тебя, у женщины, на шее. Ты бросилась к нему и поцеловала в колючую щеку. Поцелуй Снежной королевы».
«Да, я знаю, что виновата, — тихо сказала она, с мороза и — на него налетела».
«Разве у него температура поднялась? Горло заболело? Да? Слабость на пего нашла вновь, истома. Вот что. Дело не в том, что ты с мороза, а в тебе как таковой. Оставь его, и через три дня ему станет лучше, через неделю лучше значительно, через две он за водой уже сам пойдет. Не веришь? Смотри, через две недели его точно не станет».
«Ну хорошо, — сказала она, — я расскажу тебе. Просто чтобы ты не волновался».
Ее близорукий взгляд был совершенно спокоен. Я вдруг представил, как она неточно видит меня из-за близорукости, как размыты мои черты в ее глазах.
«Желтоглазая старуха все тебе доложила верно. Сережа болеет, и ему ничто не помогает. По ты все-таки не волнуйся.
После командировки — и птицы летели вровень с поездом, это ты точно заметил, — и я долго думала, что же может помочь, если не лекарства. Я думала и думала, и на работе, и дома, и ночами. Ночью мне и пришел ответ, как ученому Менделееву, в школе нам рассказывали. Мне и приснилась школа, только не химия, а география. Я была у доски и искала на физической карте мира город. Географичка пристально на меня смотрела. У географички было прозвище «Княгиня» за высокий рост и прямую осанку.
Город я не могла найти, потому что и названия его не помнила, а переспросить боялась. Географичку я, кстати, не видела, только чувствовала ее взгляд. Вот я проснулась и поняла, что спасет Сережу, поняла, что мы спасены. Дело в том, дорогой мой, что географичка наша — ведьма; такие о ней ходили слухи. Конечно, я точно не знала и, признаться, никогда не верила. Верила, не верила, не важно, попробовать стоило, больше уже нечего было пробовать. И я пошла к школе к концу уроков.
Географичка спустилась с крыльца, и я с ней поздоровалась. Она сказала: «Здравствуй, Наташа». Она помнила все наши имена, всех, кого учила.
Я рассказала тут же, у школьного крыльца, о Сереже. Ребятишки выскакивали из школы и бежали мимо нас.
Я рассказала и замолчала. Она смотрела на меня внимательно, а я молчала, точно я была на уроке и не знала урок, точнее, не знала наверняка и боялась соврать. Ну как мне было сказать — вы ведьма, помогите? Разве такое можно сказать учительнице, Княгине? Мне кажется, я покраснела под ее спокойным взглядом. Она вдруг усмехнулась и сказала:
«Проводи-ка меня».
На ее кухонном столе лежали стопкой школьные атласы. Она мне велела сесть, поставила чайник, приоткрыла форточку и закурила. Я озябла от холодного воздуха, она смотрела в окно, крики ребятишек слышались, смеркалось, и огонек ее сигареты горел ярко в сумерках. Вдруг она сказала:
«Подойди сюда».
Я подошла. Ребятишки катались с ледяной горки.
«Я тебе помогу, — сказала она, — если ты захочешь. Мне всегда казалось, что у тебя есть способности. Не к географии. Тебе холодно?» — спросила она.
«Нет», — сказала я испуганно.
«Не лги», — сказала она и взглянула на меня. И тут же отвела взгляд. И тут мне показалось, что я оглохла. Я совсем испугалась.
«Что?» — спросила она. И я поняла, что не оглохла. потому что слышу ее «что?». И слышу, как чайник закипает. Но почему тогда мне показалось, что я оглохла?
И тут я сообразила, что криков ребятишек не слышно, что не течет в открытую форточку холодный воздух, что дым сигареты остается в кухне и от него уже слезятся мои глаза.
Она улыбалась, глядя на мое удивление.
«Это несложно. Если есть способности, это несложно, а они у тебя есть, я всегда чувствовала, есть"»
И они у меня действительно есть, можешь поверить. Так что мой муж не умрет из-за меня. Я месяц как учусь магии у географички и учусь на «отлично».
Такого поворота я не ожидал, я даже растерялся.
Она улыбалась. Я спросил:
«Почему географичка сама не помогает твоему Сереже?»
«Магия гораздо сильнее в руках близкого человека».
Я подумал.
«Видишь ли, я, конечно, не знаю точно, но боюсь, что и магия тут не поможет, даже из твоих рук, или — тем более. Ведь болезнь твоего мужа совсем не обычна, она не в нем, так сказать, а в тебе. Дело в тебе, в твоей сущности, а твоя сущность — нечеловеческая сущность, как это мне ни печально. Неужели твоя географичка этого не понимает? Хотя, она-то — человек. Владеет, конечно, некоторыми магическими приемами, использует некие силы, очень осторожно, едва дыша, я бы сказал. А ты сама по себе есть некая сила. И устранить действие тебя как некой силы значит тебя устранить, неважно, какими средствами, магическими или так, по-простому, уехать тебе от него».
Она рассеянно смотрела на меня и поглаживала бледными пальцами кисти шарфа.
«Неужели не видишь, что я прав?»
«Вижу, — сказала она, — вижу. Прямо не знаю, как тебя благодарить, что открыл мне глаза».
Мне показалось, она смеется, но она была серьезна. Я почувствовал, что она не просто так, язвительно, говорит, что она действительно видит мою правоту, знает, что я прав. Бывает такое нежеланное ясное знание, от которого никуда не денешься, если не лукавить с самим собой.
И мне как-то странно стало, что не надо ее уже убеждать, доказывать. Странно стало, зачем я ей это все рассказывал, ясно, что не из жалости к ее мужу, а чтобы ей сделать больно, вот зачем. Как она мне сделала больно, так и я, вот что.
Она взглянула на часики, прищурившись.
«Мне пора, — и встала и, стоя, добавила: — Спасибо еще раз». — Взгляд у нее был совершенно не видящий меня. Она уже тогда все решила про меня, я для нее не существовал больше.
Она ушла, а я еще долго сидел за деревянным столом. Свет дрожал. Я почувствовал запах кофе.
Кофе там варили жидкий, невкусный, ячменный кофе из картонных коробочек, знаешь? Зато он был горячий и сладкий, а я здорово озяб в расстегнутой куртке. Я выпил кофе и съел бутерброды, которые взял из дома, и пошел на вокзал по обледеневшему асфальту.
В Москве я был к вечеру.
Я ехал на девятнадцатом автобусе на задней площадке, меня притиснули к плачущему окну, я не мог ничего разобрать, что там, за окном, кроме размытых во тьме цветных электрических огней. Знаешь, что мне больше всего хотелось? Лечь в горячую ванну, потом выпить большую чашку какао с матушкиным печеньем, только без ванили, никакой ванили. Лечь в постель и смотреть, лежа, телевизор, и слышать голоса моих родителей из соседней комнаты.
Доехал я до своей остановки. Марьинский работал. Людей в нем было много — видно сквозь освещенные изнутри стекла. В витринах сверкали гирлянды, и елочные шары висели, как маленькие планеты.
В нашей улочке было совсем тихо и безлюдно. Я не сразу вошел в подъезд, посмотрел еще на свет в нашей кухне. Свет погас, и я испугался, не уходят ли они из дома и бросился в подъезд.
Лифт не работал. Я взбежал на четвертый этаж по каменным ступеням. Сквозь глазок горел свет в прихожей. Я отдышался перед дверью. Каждая трещинка в старом дерматине была мне знакома. Я отдышался и позвонил.
Дверь отворили нескоро, я удивился, мать всегда бегом бежала открывать дверь. Дверь отворили, и я не увидел, кто ее отворил. Потом опустил глаза и увидел.
Мальчик лет четырех на трехколесном облезлом велосипеде смотрел на меня. Угарно пахло жарящимся мясом. Мальчик упирался ногами в пол и раскачивался на своем велосипеде, велосипед скрипел. У меня озноб прошел по спине от этого звука.
«Вам кого?» — спросил мальчик, уставившись на меня.
«Маму», — сказал я.
«Мама!» — крикнул он.
Через несколько секунд вошла в прихожую красная, только что от плиты, женщина.
Наверное, лицо у меня было как у дауна.
«Тебе кого?» — спросила женщина.
«Маму».
«Чью маму?»
«Мою».
Мальчик раскачивался на своем велосипеде.
«Сенька, — сказала женщина, — а ну, катись в комнату». И Сенька покатился, не разворачиваясь, ногами отталкиваясь от пола. Пол был деревянный, давно не крашенный.
Я, видимо, слишком долго глаз не отводил от этого пола. Женщина спросила:
«Что с тобой?»
Она подошла ко мне близко. Едой и теплом пахло от нее.
«Что с тобой?»
У нас в прихожей пол был выкрашен этим летом и отражал ровно электрический свет.
«Давно вы здесь живете?» — спросил я.
«Сеньке четыре исполнилось... лет пятнадцать живем».
«Здесь».
«Здесь».
«О Господи», — сказал я.
«Да что ты?» — она мягкой теплой рукой взяла меня за подбородок.
«Ничего-ничего», — сказал я и попятился, нащупывая ручку двери.
Я сбежал на нижнюю площадку и стоял, пока не услышал, что дверь наверху захлопнулась. Тогда я тихо поднялся.
Эго была наша дверь, понимаешь! За ней должен был быть мой дом! Я эту дверь помнил, сколько себя помнил. В дерматине был глубокий порез, сантиметров пять под дверной ручкой, это я новеньким перочинным ножиком разрезал, когда мне было семь лет. Ножичек сам купил, сэкономил на школьных завтраках. После я им карандаши точил, он у меня в письменном столе до сих пор, где ее письма... А где мой письменный стол?
Он замолчал, мальчик тринадцати с половиной лет, который не вышел ростом и на лицо был бледен. В кафетерии слышался негромкий говор, он был не громче, чем ход часов в небольшой комнате, он был, как ход часов.
Час был уже поздний, и кафе должно было скоро закрываться, говор слышался из открытой двери подсобки. За стойкой никого не было, а в зале, кроме нас, сидела старуха, которая думала о космических кораблях.
Не хотелось идти из сухого тепла кафе на черную слякотную улицу.
— Как твоя голова? — спросила я.
— Ничего, — сказал он, — не чувствую.
— Это сколько уже дней, как твой дом... исчез?
— Три. Третий день заканчивается.
— И как ты живешь эти три дня?
— Хожу каждое утро к своему дому — ночую я на вокзале, — подхожу к дому, иду в подъезд, поднимаюсь на свою площадку... Я и к соседям заходил, к тем, что с нами этот год встречали, — программистка и отцов друг. Там милиционер живет с престарелой матерью, он собаку большую держит и гуляет с ней каждое утро, рано-рано, еще в сумерках. Знаешь, у собак в сумерках глаза светятся розовым светом, не замечала? Я теперь многое замечаю, чего раньше не замечал, внимательный я стал очень ко всему.
Ну вот, поднимаюсь на один пролет от своей площадки и сажусь на каменную ступеньку, курю, окурки я на вокзале подбираю, и еду, или краду, если легко украсть. Так вот, я курю и жду, когда моя дверь откроется. Она открывается, и я каждый раз надеюсь...
Даже если он придумал эту историю, придумал замечательно, в том смысле, что достоверность ее проверить невозможно, в этой реальности — реальности его рассказа — нет никого, кто мог бы подтвердить или опровергнуть его слова. В школе, где он учился, нет ни одного знакомого ему — знавшего (знающего?) его — лица. Городка, в котором жила (живет?) его простушка, нет. Нет. В билетных кассах не слыхали о нем.
Математику он действительно знает. Я беру его иной раз на лекции, мы садимся за последнюю парту, он слушает внимательно, с интересом, и вечером, в общаге, объясняет мне суть лекции.
Он здорово помогает мне в учебе, за этот семестр у меня впервые ни одной тройки.
Я всем говорю, что он мой двоюродный брат, что он окончил восемь классов и приехал в Москву осмотреться. Все верят, что он окончил восемь классов, несмотря на его рост, — такой у него взрослый бывает взгляд, стариковский даже.
Ночует он в общаге, где найдется у ребят свободная койка. Курит с ними, слушает их разговоры. Ребята говорят, что иногда чувствуют себя детьми перед ним, так он смотрит.
По воскресеньям мы гуляем по Москве, заходим в наш кафетерий. Он внимательно смотрит на людей и иногда говорит мне:
— Пахнет ванилью.
Это значит, в ком-то из посетителей он увидел персонаж из материнских папок. Но иногда это просто запах. Запах ванили от булочки.