Глава 1. Игра
Мой младший брат Сережа родился в тысяча девятьсот семьдесят пятом году.
В семьдесят четвертом я еще жила безмятежной жизнью. Училась в третьем классе и чувствовала себя совсем взрослым, самостоятельным человеком: носила на шее ключ от квартиры, сама разогревала себе обед, сама делала (или не делала) уроки, сама уходила гулять во двор. Мы играли в войну (я бывала и подлым фрицем, и героической Зоей Космодемьянской), в олимпийские игры, в слова, в замри-умри-воскресни, в кинофильм «Вий» (лично я была Вием и говорила загробным голосом: поднимите мне веки; никто так загробно не умел говорить в нашей компании, как я).
Иногда мы забирались на территорию Медицинского института, он через дорогу от нашего дома. Широкий сквер разделял дорогу на две полосы. По одной машины катили вверх, к сопкам, а по другой — вниз, к танку на высоком постаменте. В сквере росли кусты с красными ягодами (созревали в августе), ягоды считались ядовитыми, даже птицы их не клевали, хотя Митька из третьего подъезда уверял, что видел одного дурного воробья, который склевал ягоду и тут же свалился замертво. Митька похоронил воробья тут же, под кустом.
Медицинский институт был для нас чем-то вроде замка Дракулы. В нашей компании считали, что в институте проводят незаконные опыты на людях. Вот почему у них такая громадная территория за глухим дощатым забором. На территории росли золотые (в солнечном свете) сосны, стояли какие-то флигели, зданьица (одно, совсем непонятное, без окон и без дверей). Опыты проводили на сиротах из детских домов, на бомжах, на зеках-смертниках, на старушках, тоже сиротах, совсем одиноких, доживающих свой скудный век.
Однажды мама водила меня к бабке-колдунье, про которую шептали, что она стала колдуньей после таких вот опытов. Благодаря колдовству смогла из института сбежать (превратившись в дым). Бабка рассеялась в дым и заодно испарилась из памяти ученых. Вот ее и не искали.
Она жила у подножия сопки, в таком же доме, как у нас, но на первом этаже, и потому у нее в квартире имелся газ (в связи с сейсмической опасностью нашей местности газ выше первого этажа не дозволялся). Я тогда впервые увидела голубой газовый огонь. Бабка оказалась тощей, с запавшим ртом, с выкрашенными огненной хной волосами. Она вскипятила на газовой горелке чайник, заварила траву и, пока трава настаивалась, слушала про мой страшный сон. Рассказывала мать, так как я ничего говорить (доверять) посторонней жутковатой бабке не захотела.
— Снится ей вот что. Как будто она идет домой, открывает дверь, входит и видит саму себя, и эта вторая она говорит: ты кто? а ну марш из моего дома. Говорит, а в руке держит нож. Один раз снится, в другой, в третий. И с каждым разом другая она все злее и злее, скалится на нее, вот-вот съест. И вот она теперь боится спать, говорит, что другая она ее зарежет.
— А ты сама ее зарежь, — посоветовала мне бабка. — Она только рот откроет спросить, а ты нож ей под ребро. Вот под это.
И ткнула меня под ребро твердым пальцем.
— Как я зарежу, нож у нее.
— И у тебя. Раз у нее есть, значит и у тебя. Ты посмотри в другой раз внимательно. У тебя тоже есть.
Мать отдала бабке трешку, и мы ушли. Я потом все думала, как я буду другую себя резать, стояла перед зеркалом и тыкала в свое отражение пальцем. Под ребро. Готовилась.
Сон больше не снился. Наверное, бабкин настой помог. Горький до невозможности. Я выпила половину стакана, и бабка дала мне конфету заесть. Конфета была — подушечка. О сне я забыла до поры.
На территорию института мы пробирались так: отодвигали в заборе доску (она держалась на одном только верхнем гвозде) и пролезали через образовавшуюся щель. Обычно небольшим отрядом — три-четыре человека. Но в тот раз я была одна, так как поцапалась с Митькой и швырнула в него камень. Не попала, но Митька упал и потерял сознание (мы решили, что он помер, прямо как тот несчастный воробей). Ребята рванули к нему домой, там сидела у телика его мамаша. Она прибежала во двор в одном халате и в домашних тапках. Митька уже приходил в себя. Никто ей не сказал, отчего он вдруг завалился, так что мне этот камень сошел с рук, если не считать бойкота, который они мне все объявили, весь двор. Я стала для них как бы невидимой.
Июль, каникулы, жара под сорок. В наших местах резко континентальный климат — жара летом, мороз зимой, солнечных дней больше, чем в Ялте.
Мать взяла отпуск, отец купил нам билеты на самолет, и мы принялись собирать чемоданы. Мать устроила большую стирку. Воду нагревали в титане, он возвышался в углу кухни — от пола до потолка. Для растопки отец притаскивал из подвала дрова.
В другие дни титан стоял холодный, для мытья посуды наливали в глубокую эмалированную миску нагретую воду из чайника. Готовила мать на томительно медленной электрической плитке, других тогда не производили. Работала она редактором в Управлении по охране государственных тайн в печати, просматривала газетные статьи; искала, к примеру, не подлежащие разглашению сведения о полезных ископаемых. Как она все успевала, ума не приложу.
Я поучаствовала в дорожных сборах, заштопала шерстяные носки (нас научили штопать в школе на уроках труда), которые мама велела взять с собой. Лето в тех местах, куда мы направлялись, часто бывало влажным, холодным, сумрачным. От макарон на ужин я отказалась (мать не умела заставлять), выпила компот с плюшкой и рванула на улицу. Во дворе смотрели мимо меня, ну и я постаралась не смотреть, как они сидят на лавке под старым тополем. Сидят и молчат, как будто я недостойна даже слышать их голоса. Я старалась идти спокойно, не гнать. Витька пролетел на велике (на коленках — ссадины). Наверное, они катались по очереди. Казалось, что я вижу мир после моей смерти. Он прекрасно существует без меня.
Наш двор образовывали два четырехэтажных дома, они стояли по одной линии, и проход во двор был между ними. Другую сторону двора ограничивала стена военного госпиталя, иногда из-за этой стены нам бросали деньги, на которые мы покупали сигареты (сдачу оставляли себе, а сигареты перебрасывали ребятам за стену). Что там еще было во дворе? Сараи, гаражи, песочница, горка, которую заливали зимой. В первом этаже второго дома был молочный магазин (кафельный пол, фикус в горшке, небольшая очередь, сливки в стеклянной бутылке с крышечкой из плотной фольги драгоценного золотого цвета). Во дворе со стороны служебного входа в магазин всегда громоздились ящики из толстенной металлической проволоки, в них привозили бутылки (с упомянутыми уже сливками, а также с молоком и с кефиром). Мы таскали эти ящики, катались на них с горки. Но я отвлеклась.
Я покинула двор, пересекла дорогу, затем сквер, затем вторую дорогу и оказалась напротив здания мединститута. Парадный вход ничем огорожен не был; поднимайся по ступеням крыльца к колоннам, проходи дальше, к высоким дверям, тяни за ручку и шагай в открывшийся проход. Пожалуйста, препятствий нет. Но дальше вахтера, конечно, не проникнешь, пробовали — знаем. А в этот час уже и двери заперты, тоже знаем — по опыту. Так что я побрела вдоль институтской ограды (кирпичные оштукатуренные тумбы, между ними — ажурная решетка), завернула за угол, за углом начинался наш дощатый забор, высокий, глухой, таинственный. Шагаешь вдоль него — до телеграфного столба, за столбом и прячется доска на одном гвозде.
Я ее отодвинула и пролезла в образовавшуюся щель.
Пахло смолой. И было как-то очень мирно, скажем так. Точно не центр города.
Я бродила по тропкам между сосен. Слышала дятла, видела белку, нашла почернелый металлический рубль с Лениным. Я принялась его тереть песком. Очистила, спрятала в карман и решила возвращаться; солнце ушло, снизу, от земли, поднимались (грозили меня затопить) сумерки, но небо все еще оставалось светлым. Я вернулась к забору, но не смогла сдвинуть доску. Кто-то ее приколотил крепко-накрепко. (Вот тебе и дятел.) Я подергала другие доски, ни одна не поддалась. Забор был слишком высок, мне не перебраться.
Небо гасло. Я хотела кого-нибудь позвать (дятла? белку? сбежавшего из научной лаборатории говорящего пса?), но боялась услышать свой голос. Я подумала о доме, о мирно бормочущем в родительской комнате телевизоре. Посмотрела на часы. Десять часов, пять минут. Бедные родители, уже с ума сходят.
Часы мне подарил отец на прошлый день рождения. Циферблат круглый, белый, ремешок кожаный, корпус из светлого металла. Я поднесла руку с часами к уху, послушала их тик-так и почувствовала, что я здесь не совсем одна.
Вдруг затеплился невдалеке свет.
Наверное, в окне флигеля. Значит, кто-то там обитает. Хочется надеяться, что человек, а не ученая мартышка.
По тропинке я добралась до флигеля. Это был одноэтажный дом с покатой крышей. За освещенным окном цвела в горшке герань, из-за этой герани дом казался неопасным. Обыкновенным. Чудилось, что там, внутри, собралась за вечерним чаем семья (муж, жена, двое ребятишек), что на столе у них блюдо с бакинским печеньем из буфета при Центральной гостинице (я его обожала).
Я обогнула дом; там, с торца, должна была быть дверь, — так мне думалось. Дверь оказалась на месте, ура. Я поднялась на невысокое крыльцо, звонка не нашла, постучала. Мне отворил лысоватый дядька. Сказал как давней знакомой:
— А, ты. Заходи.
И я переступила порог.
Я слишком складно рассказываю. Слишком последовательно. Ведь я не помню последовательно. Вот я переступаю порог. И вот уже стою в небольшой комнате. На окне цветет герань (та самая?). Лампа свисает с потолка, освещает простой кухонный стол; у нас дома примерно такой же, с выдвижным ящиком, мы держим в нем вилки, ложки ножи, штопор, консервный нож. Все обыкновенно, кроме большой черной птицы.
Ворон? — думаю я.
— Ворон, — подтверждает дядька.
То ли услышал мой мысленный вопрос, то ли так совпало.
Ворон ходит по столу и клюет оставленные на нем крошки.
— Садись. — Дядька указывает мне на табурет.
Я сижу за столом напротив дядьки, а он расставляет на шахматной доске фигуры (у одной пешки нет головы, это меня пугает).
Мы собираемся играть? — думаю я.
— Несомненно, — откликается вслух дядька.
— Я не умею.
— Жаль.
Мне не жаль, не очень-то хочется с ним играть.
Дядька смотрит на меня с холодным любопытством.
А где же ворон? — думаю я.
— Да вот он, зараза, — отвечает дядька и указывает мне на ворона.
Он сидит на краю стола, справа от меня, слева от дядьки. (Как я могла его не заметить? Мне кажется, его и не было. А вот я спросила — и появился.)
На столе уже нет никаких шахмат. Дядька тасует колоду карт. Примерно такая же — у нас дома. Иногда мы перекидываемся в картишки. В дурака.
— Вот и мы с тобой в дурака сыграем. А то скучно.
Он раскладывает карты. Я беру свои. Ворон подходит и нагло заглядывает в них.
— На что будем играть?
— Дома мы играем на просто так.
— На просто так неинтересно.
— А на что? У меня ничего нет.
— У тебя рубль в кармане.
Играла я скорее с вороном, а не с дядькой. Ворон заглядывал в мои карты, шагал по столу к дядьке, выхватывал карту из его руки и клал передо мной.
— Жулик, — сказала я ворону и бросила карты на стол, — я так не играю.
— А хочешь, он будет на твоей стороне?
Я сдуру согласилась. Ворон играл за меня, но против меня (заглядывал в дядькины карты, затем выхватывал карту у меня и всегда неудачно, нарочно мне гадил, мерзавец). Так что я рассталась со своим рублем (оттерла я его до блеска, не рубль, загляденье; ни за что бы не старалась, если бы знала).
Дядька собрал карты, перетасовал колоду и принялся раскладывать вновь: одну карту мне, другую себе, одну мне — другую себе.
— Мне больше играть не на что.
— Да как же; хочешь ведь домой; на это и сыграем — чтобы ты до дома добралась.
— Хорошо. Только пусть он не лезет.
— Что значит «пусть»? Ты попроси вежливо, культурно.
— Пусть он, пожалуйста, не лезет.
— Изумительный образец вежливости. Я потрясен.
— Я тоже.
— Да, современные дети прелестны. Ладно, сделаю тебе одолжение, научу, как надо просить что-либо. Во-первых, если ты что-то хочешь от человека, ты не говоришь ему «пусть».
— Он не человек.
— Он значительно лучше. И не испытывай мое терпение, не перебивай.
— Да. Извините.
— Ну вот, можешь ведь. Итак, ты обращаешься к моему другу вежливо, по имени-отчеству.
Которого я не знаю, — подумала я.
— Я просил не перебивать, и это последнее предупреждение. Я знаю, что ты не знаешь, человеческие детеныши чрезвычайно глупы и беспомощны, им все надо разжевывать. Ты говоришь: уважаемый Григорий Иванович, не будете ли вы столь любезны, подите к черту от нашего стола.
Я помолчала собралась с духом и сказала:
— Уважаемый Григорий Иванович, не будете ли вы столь любезны, помогите мне, пожалуйста, выиграть.
— Вот так да, — изумился дядька, — а ты не такая пустоголовая курица, как может показаться поначалу.
И Григорий Иванович мне помог! Подсматривал, вынимал нужную (правильную!) карту. Я не замедлила его поблагодарить по окончании игры.
— Еще разочек? — бодро спросил ничуть не расстроившийся дядька и принялся вновь тасовать колоду.
— Нет, спасибо.
— Вежливо, но твердо. Молодец.
— Пока всем.
Я встала и направилась к двери. Но двери на ее прежнем месте не оказалось. И ни на каком другом тоже. И тут я сообразила, что этот подманивший меня светящимся окном флигель всегда (всегда прежде) стоял без окон и без дверей. Я потрогала стену (обои старые, выцветшие) и вернулась к столу.
— Вы обещали, что я вернусь домой.
— Обещал. Вернешься. Но не раньше, чем сыграешь со мной еще раз. Сама. Без участия Григория Ивановича.
— А вы? Тоже сами по себе будете?
— Да. В этот раз — да. А знаешь, почему? Потому что этот раз — особенный. А знаешь, почему особенный? Потому что мы будем играть не на чепуху, а по-настоящему, по-взрослому. Мы поставим на кон человеческую душу.
Чью душу? — подумала я. — Мою?
— Мне твоя душа неинтересна, она невкусная.
— Вы что их, едите?
— Скажем так: я их поглощаю. И на некоторое время становлюсь почти живым. Пребываю, так сказать, в образе прежнего носителя души. Вижу, так сказать, мир. А то, знаешь, надоедает торчать здесь, хочется к людям, повеселиться. Ну и понятно, что выбираешь душу повкуснее, понежнее, послаще. Вот душа твоего братца из таких, из самых лакомых.
У меня нет брата, совсем дядя ополоумел.
— Не груби.
— У меня нет брата.
— Есть, есть, у мамки твоей в животе, ты просто не в курсе, она сама пока не в курсе, так что — тсс.
Я вскочила.
— Да как я могу его душу проиграть, разве я чужими душами распоряжаюсь?
— На кон ты можешь любую душу поставить, хоть вашей классной Клавдии Викторовны, только мне ее душа задаром не нужна, фу-фу-фу. Так что хватит рассуждать, садись, будем играть.
— Во-первых, я пионерка и ни в какие души не верю.
— И прекрасно, и нечего тогда волноваться.
— Но если бы даже были души, куда они потом деваются после смерти?
— Ну. Твоя душа несомненно попадет в ад. Потому что ты очень сегодня согрешишь. Уж прости. Душе твоего братца, после моего ею владения, тоже рай не светит. И даже ад не светит. Она истончится и превратится в ничто. Исчезнет. Она исчезнет, а я вернусь к Григорию Ивановичу, и мы с ним заживем по-прежнему, попивая черный чай, почитывая философские книжки, поджидая путника.
— А если мне повезет и я выиграю?
— Не повезет.
— Почему?
— Потому что я твои карты насквозь вижу, дурочка.
— Тогда зачем играть?
— Для интереса.
— Но в чем тут интерес?
Он задумался.
— Действительно. В чем интерес? Григорий Иванович, не подскажете нам, любезный, в чем тут интерес?
Но Григорий Иванович не подсказал. Он молча ходил по буфету мимо часов с большим круглым циферблатом. Стрелок на них не было.
Что за чушь, — подумала я.
— Бергмана спроси.
Не знаю никакого Бергмана.
— Узнаешь. Парочку его фильмов посмотришь. Как бытовой предмет это чушь, не поспоришь, но в фильме они становятся символом. Ты, конечно, спросишь, символом чего?
Я не спросила — даже мысленно, но он ответил.
— Символом вечности. Ты, конечно, спросишь, что такое вечность.
Я не спросила — даже мысленно.
— Вечность — это такая штука, в которой (для которой?) нет времени.
Я посмотрела на свои часы. Они показывали все те же десять часов и пять минут. Я поднесла часы к уху. Тишина.
Вдруг Григорий Иванович гаркнул с буфета:
— Смысл игры — в игре!
— А прекрасно, вот нам Григорий Иванович все и объяснил. Хотя и с некоторым опозданием.
— Он объяснил, а я не поняла.
— Детка, для чего кошка играет с мышкой? Почему не ест ее сразу?
— Потому что не хочет.
— Потому что, если съесть мышку сразу, то с ней уже не поиграешь. Короче — ты меня развлекаешь. Если хочешь домой, играй.
И он принялся раздавать карты.
Конечно, я проиграла. И со злости смахнула карты на пол. Ворон принялся их подбирать и таскать на буфет одну за другой.
— Что сидишь? — спросил меня дядька. — Свободна.
Я встала и направилась к двери (она была на месте).
Взялась за ручку и подумала: а если бы я отказалась? Если бы сказала, не хочу домой. Что бы тогда стало со мной?
На этот мой мысленный вопрос дядька не ответил.
Он взялся за чайник, налил в него воды, поставил на плитку. Потрогал небритую щеку. До чего же он был обыкновенный! Удивительно. Ничего выдающегося.
Я смотрела на него, смотрела.
Ворон взмахнул черными крыльями, взлетел и ринулся прямо на меня. Я испугалась, распахнула дверь и выскочила наружу.
Сосны. Сумерки. Все еще светлое небо. Я оглянулась на флигель.
Облупленное здание. Ни окна в нем, ни двери.
Я посмотрела на часы. Десять часов пять минут. Все те же десять часов и те же пять минут. Я поднесла часы к уху. Они шли, говорили свое тик-так. Я вернулась по тропинке к забору, легко сдвинула доску и выбралась через образовавшийся проем.
У нашего дома я подняла голову и увидела, что отец стоит на балконе. Стоит и смотрит на меня. В неподвижной руке тлеет сигарета.
Он поднял свободную руку и помахал мне.