Он был сухой, желтолистый, с черными знаками. Крысы его пощадили.

Я отрывал листы на растопку, чтобы огонь занимался веселее. Но, прежде чем положить лист поверх поленьев и щепок, я его прочитывал. Листы я выдирал из журнала не подряд, чтобы и читать не подряд, а случайно. Затем лист превращался в дым и пламя. Кстати, китайцы под свой Новый год пишут свитки с просьбами богам и сжигают. Только таким образом, через сожжение, их просьбы достигают божества. Я предаю огню листы старого журнала и думаю о Н.В.Гоголе, возможно, он что-то знал о китайцах и недаром сжег свою рукопись, он предназначал ее Всевышнему, а не людям.

Я пишу на оборотах чей-то диссертации, мне ее подарили. Разумеется, на растопку. Но я подумал, что Всевышнему маловато будет рассуждений автора о математических моделях систем управления энергетическими процессами. Я решил дополнить абстрактную математику конкретным содержанием своей жизни, которая вся сплошь состоит из чужих жизней, лиц, походок, а пуще — интонаций. Так что через меня, смиренного, до Господа дойдут те, кто во мне томится, кем я томлюсь.

Я заметил, что крысы пощадили журнал, и тут же представил себе обожравшуюся литературой крысу, усвоившую и Лермонтова, и того же Н.В.Гоголя, и Томаса Манна, и бог знает кого еще. Наверное, эту бедную крысу разорвало, как будто она проглотила гранату. Что она почувствовала перед смертью, вместив в себя все эти истории, образы, слова? Хоть слова и бесплотны. Но бесплотные слова иной раз рождают вполне осязаемый мир.

Мы с Всевышним прочитали о человеке, хотевшем понять, что чувствует умирающий от удушья. Он затянул петлю на собственной шее. Не рассчитал и умер. Успел почувствовать, но не успел осмыслить.

Лучше не прыгать в бездну. Можно, конечно, в нее заглянуть, но и тут следует соблюдать осторожность. Бездна притягивает обращенный в нее взгляд. Она выпрямляет дрожащий взгляд и вырывает из жизни. Нет-нет, надо держать ухо востро. Чуть зазеваешься, и ты там. Как подтверждение моим словам вот вам еще одна история с листа пожелтевшей бумаги:

Человек устал. Ему безумно хотелось спать. Он мечтал о том, как придет домой, рухнет и мгновенно отключится. Он представлял себя этаким приемником, который работает, работает, уже много часов в нем звучат и бьются голоса, музыка, смех, эфирные помехи, и вот этот приемник отключают от сети, и наступает совершенная блаженная тишина.

Он добрался до дому, рухнул, но отключиться не смог. Соседи смотрели телевизор, и все было слышно через стену, измученный мозг как будто даже усиливал громкость. Точно уставшая голова была резонатором. Он не мог отключиться, он слышал и разговор на лестнице, и хлопанье двери в подъезде, и мотор вставшей под самыми его окнами машины. Он был совершенно беззащитен. Лежал и ждал. Надеялся, что наступит час, когда все в доме угомонятся, когда остановятся моторы, закроются краны, наступит тишина.

Часа в два ночи единственным мучительным звуком оставался ход часов, стоявших на журнальном столике у его изголовья. Он разбил часы о стену. Но тишина все-таки не наступила. Он не сразу понял, что ему мешает собственное дыхание. Он слышал себя, вот в чем дело, ток своей крови, свой пульс.

Он остановил дыхание. И лишь тогда отключился.

Мы встречаемся по средам. Я выхожу в пять утра. Встаю соответственно в четыре, а иногда и вовсе не ложусь. Я спешу на автобус, он меня ждать не будет. Он предназначен для рабочих. Их везут на завод, в первую смену. Правда, как-то раз автобус все-таки ждал меня. Три минуты, пока я бежал. Я опоздал, потому что упал.

Мне под пятьдесят. Большинство радостей жизни мне все еще доступны, но, поднимаясь с обледенелого тротуара под взглядами людей из автобуса, я чувствовал, что все уже прожил, исчерпал. То, что происходит со мной сейчас, происходит уже и не со мной, не очень меня касается.

И все-таки я живу. Встаю в четыре утра по средам, умываюсь, бреюсь, надеваю чистое белью, стригу ногти. Среды — мое спасение. Если бы их не было, я бы оброс, одичал. Но я держусь, я еще вполне похож на человека. Среда — бревно, за которое я ухватился после кораблекрушения. Впрочем, я никогда не терпел кораблекрушения и не знаю, помогает ли бревно, когда под тобой несколько сот метров холодной соленой воды.

Сейчас зима и пять утра — еще ночь. И лица ночные в автобусе, с ночными тенями. Электрический свет под потолком их не прогоняет, тени — его порождение. Лица в автобусе не так гладко выбриты, как мое. Не так ухоженны. Не так осмысленны. Во всяком случае они практически ничего не выражают, кроме терпения.

Автобус трогается. Путь предстоит долгий.

В эту войну светомаскировка не используется. Город, со всеми его скудными экономными огнями, не видно с высоты. Ни самолетам, ни птицам, ни космическим кораблям. Как такое чудо достигнуто, мне неведомо. В этой войне много чудес. В ней главную роль играют ученые, а не солдаты, которые, впрочем, погибают, как и во всякой другой войне. Гибель, не играющая роли.

Я — герой прошлой войны, вот почему меня подвозят на служебном автобусе. Люди в нем, конечно, понимают, что я не мог воевать на прошлой войне, я, как и они, тогда еще не родился. Но они своими глазами видели меня в военной форме, окровавленного, ползущего по степи с автоматом в руках. Да я и в самом деле полз, и чувствовал боль и ненависть. Я стрелял и попадал в цель, я терял товарищей. Я был солдатом той войны, оглохшим от взрыва. Победителем.

Актеры — не люди, так говорил один мой знакомый.

Он пришел раньше, чем прозвенел будильник. Постучал. Но я не услышал во сне. Он ждал во дворе. Чтоб не замерзнуть, лепил снежную бабу. Когда зажегся свет в моем окне, он рванул в подъезд. Я вновь не услышал его стука — брился в ванной. Он решил, что я глуховат, и стал ждать под дверью. Когда я вышел, с гладким, надушенным лицом, тепло одетый, с гостинцем в свертке, он поднялся с корточек и крикнул:

— Вам письмо!

Я вскрыл и прочитал тут же, на площадке. Он ждал.

Любопытно, хотя бы три минуты ждал меня автобус? Что подумали люди, когда автобус медленно тронулся, как будто все еще надеясь, что я появлюсь? Что я умер?

Я сложил письмо. Мальчик сказал:

— Нужен ответ.

— В смысле?

— Напишите чего-нибудь. Если я принесу ответ, она даст мне хлеба.

Мальчик пил морковный чай из большой кружки и болтал ногами под столом. Я перечитывал письмо. Еще не раз я его перечитывал, так оно меня поразило. Я перечитывал его и тогда, когда уже ни для кого не было новостью в нем написанное.

"Митя, он вернулся часов пять как. Сейчас спит. Я не смогла заставить его помыться. Он лежит на постели на чистом белье, и от него пахнет. Он не ранен, у него отпуск. Он его не за героизм получил, а за усталость. Так он выразился. Но я думаю, он дезертир. Боюсь, как бы и другие так не подумали. Его, конечно, видели, да он и не скрывался. Сказал, что пришел ко мне отдохнуть. Что как только отдохнет, уйдет. При нем нет оружия, но это неудивительно после того, что он мне рассказал. Или это правда, или он болен. Лучше бы второе.

Вчера он смотрел, как на столе появляются хлеб, масло, колбаса. Смотрел как на чудо. Я подумала, с голода. Но он не съел ничего. Он только любовался, как будто это был не хлеб, а его образ на картине. Он и меня попросил не есть.

— Хотя бы не на моих глазах, — сказал. — После уничтожишь.

— А ты — разве не голоден?

— Не знаю.

Он не спросил, откуда у меня колбаса, хлеб и масло. Я все-таки продала кольцо. Хотела тебя побаловать. Хлеб сберегу, а вот колбаса и масло до тебя не доживут, а жаль.

Все это лежало на столе совершенно бессмысленно. Я сказала:

— Раз ты не хочешь, я уберу.

Он стал близко рассматривать свои грязные пальцы.

Стол опустел. Я достала папиросу. Закурила. Почуяв дым, он перевел взгляд на меня, точнее на сигарету. Смотрел упорно, не отрываясь. Не огонек его привлек, как я сначала подумала. Ее превращение в дым и пепел его заворожило.

— Вот так и ствол моего автомата, — сказал он. — Прямо на моих глазах исчезал. Они начали со ствола. Но сожрали все, даже ремень из кожзаменителя. Примерно с такой же скоростью, как тлеет твоя папироса.

Я, конечно, подумала, что он не в своем уме.

— Они пожирают все, — сказал он. — Уничтожают без всяких взрывов.

Мой вопрос — кто они? — он не услышал. Сказал:

— Я видел, как исчез мост над рекой. Они съели. Я видел, как человек в толпе оказался голым. Пару минут им понадобилось, чтобы пожрать его одежду, белье, башмаки, часы на запястье. Они или оно. Черт его знает, что это. Его не видно. Невидимый огонь без пепла и дыма. Война окончена, спокойной ночи. Все окончится, слава богу, как только растает снег.

Я пишу и смотрю на него спящего. Когда он уйдет, дам знать".

— Чего вы сидите? — сказал мальчик. — Пишите. Мне в школу еще топать.

— Не буду писать.

— Знаете, это не честно! Она обещала хлеб за ответ.

— Чудак человек, зачем ей мои слова на бумажке, если я сам приду, собственной персоной. Ты меня приведешь, ты знаешь короткий путь. Она так обрадуется, что не только хлеб, а еще тебе что-нибудь даст.

— Что?

— Конфеты. Она сладкоежка, у нее есть запасец, я знаю.

— А у вас нету?

— Я сладкого не люблю.

— Тогда что у вас в свертке?

— Папиросы.

— Дайте.

— Обойдешься.

Он надулся, встал, вынул из кармана шапку, натянул по самые глаза. Но уходить не спешил. Смотрел, как я ополаскиваю его кружку, вытираю руки, прячу письмо во внутренний карман. Спросил вдруг:

— Долго мне вас ждать?

— Я не думал, что ты меня ждешь. Извини.

Я не мог идти так же быстро, как он. Я скользил по обледенелым тротуарам, с трудом переваливался через ограждения и заборы. Они не все исчезли в огне печей. В каждой квартире каждого многоквартирного дома были устроены эти печи. Трубы выходили в отверстия, вырезанные в окнах. И каждый дом источал дым. Утром и вечером. Как будто занимался пожар, но огня не было видно. В начале морозного утра эти дымящиеся многоэтажки казались даже красивыми.

Мальчишке скучно было тащиться за мной и молчать. Между прочим он рассказал мне, что очень обрадовался, когда война началась, и еще больше, когда она затянулась, когда в наш довольно тихий и спокойный город стали прибывать эвакуированные из обеих столиц театры, студии и предприятия, и можно было увидеть вживую знаменитых актеров и ученых. Собственно говоря, и я прибыл сюда с эвакуированными, но уже привык говорить о городе "наш".

Он лежал. Чисто вымытый, кроткий. Беззащитный, как младенец. Питательные вещества вводили в его организм через капельницу. Он не сопротивлялся. Он лежал безвольно. Смотрел живыми глазами, отвечал на вопросы. Но сам ничего не спрашивал, ничего не просил. Разумеется, он бы умер, если бы не я. Если бы я тогда не вызвал немедленно "скорую". Я уже по письму понял, что сам он ничего есть не будет. Для него теперь поглощение, пожирание, уничтожение — невыносимы. Во всяком случае, сам, своей волей, он участвовать во всем этом круговороте не собирался.

Мы привезли его в пятую горбольницу. Я поговорил с главврачом. Объяснил ситуацию, как я ее понимаю. Он немедленно позвонил коменданту. Не уверен, что врач всерьез бы отнесся к моим словам, если бы своими глазами не видел меня сыщиком, проникающим в самую душу человека, капитаном космического корабля, нашедшим общий язык с инопланетным разумом, солдатом, ценой своей жизни… Мне всегда доставались благородные роли. Не раз я спасал мир. И теперь я порождал соответствующие ожидания. Я и сам был во власти иллюзии. Мои герои, высокие красавцы, стояли плечом к плечу, я не видел себя за их плотной шеренгой.

Как бы то ни было, главврач позвонил коменданту. И вот мы собрались, пять человек: комендант, главврач, главный инженер оборонного предприятия "Космос", начальник управления перевозками и я, пустое место, ноль, так много значащий для этих людей, что они не хотели без меня совещаться и ждали, когда служебная машина доставит меня к ним от моей печки.

Протокол вызвался вести главврач. Сказал, что лучше соображает, когда пишет. Почерк у него отвратительный, тем не менее я доверяю его записям больше, чем собственной памяти. В собственной памяти принято сомневаться. К тому же вспоминающий несет ответственность за свои воспоминания, а человек, предъявляющий документ, снимает с себя всякую ответственность. Он не знает, лжет документ или говорит правду; он вообще не знает, что говорит документ, как понимать его слова. Предъявляющий чист, пока зачем-то не решится документ истолковать.

"КОМЕНДАНТ. Прежде всего: рассказ больного из третьего бокса не подлежит сомнению. К сожалению. Мне удалось связаться с Южным фронтом. Они подтверждают. Происходящее касается и нас, и противника. Неизвестная нам сила, то ли бактерии, то ли еще что-то. Никто еще не разглядел, что это, никакой прибор не может это зафиксировать. Его присутствие определяется только воздействием, процессом. Уничтожением, проще говоря. Вы спросите, что именно уничтожается? Ребята на юге составили полный реестр. В него вошли: оружие, дома, одежда, посуда, машины самого разного рода. Причем уничтожение происходит то быстро, то медленно. Иногда часами смакуется какой-нибудь старый помоечный башмак. Иногда в одну секунду вездеход растворяется в воздухе.

ИНЖЕНЕР. Вместе с людьми?

КОМЕНДАНТ. Людей в реестре нет. В нем также нет животных, птиц, насекомых, растений, камней. Только то, что произведено человеком.

ИНЖЕНЕР. Не человек, а его производные.

КОМЕНДАНТ. Именно это я и говорю. Излишне повторять то, что я говорю.

ИНЖЕНЕР. Я хотел…

КОМЕНДАНТ. Говорите только по существу, пожалуйста.

НАЧ. ПЕРЕВОЗОК. Почему это происходит именно на юге?

КОМЕНДАНТ. Неизвестно. Но только с наступлением холодов это прекращается и на юге. На хорошем морозе оно вообще не действует…

ИНЖЕНЕР. Впадает в спячку.

КОМЕНДАНТ. Мы собрались не затем, чтобы подыскивать разные слова для одного и того же.

ИНЖЕНЕР. Иногда именно точное слово помогает понять. Определение — определяет…"

Я прерву документ.

На оборотах протокола я нашел сценарий. Видимо, главврач взял листы из архива киноинститута. После пожара архив, уцелевший в каменном подвале, сразу же растащили жители близлежащих домов. В основном на растопку, так что огня он все равно не избежал.

Я прочел сценарий и пожалел, что никогда не сыграю главного героя этой истории, даже если война кончится и все будет хорошо. Никто не позволит сыграть мне вполне отрицательную роль. Мой образ должен остаться незамутненным. Тем не менее я увлекся и вполне представил его себе, себя — им. Вжился.

Сценарий был написан от его лица:

"Я подсел в кафе к одному человеку. Не сразу. Долгое время я наблюдал за ним и за другими людьми. Кто как одет, кто что заказывает. Меня интересовало, как люди разговаривают с официантом, как смотрят на часы. Кому звонят. Как говорят по мобильному. Почему я выбрал именно этого человека? Не потому, что он был одет в светлый костюм. Не потому, что заказал в дорогом кафе лишь чашку кофе. Не потому, что читал "Новости недели". Не потому, что на звонок по мобильному ответил одно: "Благодарю". Этих "не" еще много в перечне.

Мне трудно объяснить собственный выбор. Дело в том, что все "не" можно убрать. И сказать: "Потому, потому, потому". Не что-то по отдельности, а все вместе, в совокупности, плюс что-то еще, неназываемое, позволило мне подойти к его столику и сказать: "Разрешите?"

Я заказал воду. Он свернул газету. Я поймал его взгляд и сказал:

— Я химик. Физику тоже знаю прилично. Иначе бы не смог сделать то, что сделал. Как мне вообще это пришло в голову? Я шел по центральной улице. Был воскресный день. Проезжую часть перекрыли солдаты внутренних войск. Совсем мальчишки стояли в оцеплении. День был холодный, мглистый, ветреный. Мальчишки дрожали, держась за свои автоматы. Им не разрешали поднять воротники. Торчали голые бедные шеи. Мне было жаль мальчишек. Почему-то я вдруг представил их застывшими в лед. В жестокий мороз не покинувшими свой пост. В моем воображении они превратились в ледяные фигуры с разноцветными ледяными глазами. Вдруг вышло солнце, и лед растаял. Фигуры исчезли без следа. Превратились в лужицы, испарившиеся на солнце. От людей не осталось ничего. И от их одежд, и от их оружия. Все, превратившись в лед, затем растаяло.

Образ этот не покидал меня. Он ждал осуществления. Почти десять лет.

Могу вам сказать, что сегодня я свободен от этого образа. Я запрятал его в стеклянную колбу. Тихо и мирно он лежит в шкафу.

Любой человек, проглотивший хотя бы каплю моей микстуры, превратится в лед. Затем он растает. Без следа. Правда, одежда останется в целости. Так что образ я свой воплотил не до конца.

Я оставил деньги и ушел. Через неделю мне позвонили и назначили встречу. Через месяц люди стали исчезать без следа, много людей, гораздо больше, чем мог представить мой покупатель. Вода, в которую превращались ледяные фигуры, впитывалась в землю, попадала в канализацию, испарялась, проливалась дождем в реки. Люди пили зараженную воду и превращались в лед. Чтобы затем растаять.

В конце концов все человечество превратится в один всемирный океан. Солярис своего рода".

Чем-то эта экологически чистая история напоминает мне происходящее ныне. Правда, то, что происходит сейчас, намного гуманнее: человек остается невредим, но — на голой земле. Голый человек на голой земле, без машин, заводов, мобильной связи, картинных галерей, музеев, библиотек, денег и прочей ненужной природе чепухи.

Я придумал герою походку, привычки, говорок, взгляд. Присвоил то, что нашел подходящим у окружающих. Его образ засел у меня в мозгу ледяной занозой… Кто знает, если бы я мог воплотить его, возможно, и он перестал бы меня мучить, растаял… Но — перевернем листы:

"ИНЖЕНЕР. Такое впечатление, что оно действует разумно, точнее, целенаправленно. Избирательно, во всяком случае.

КОМЕНДАНТ. Некоторые считают, что это какое-то новое оружие. Дело рук человека.

ИНЖЕНЕР. Отбившееся от рук.

КОМЕНДАНТ. Другие уверены, что человек не способен на такое безумие.

ИНЖЕНЕР. О чем вы говорите?! Люди ненавидят друг друга, боятся, убивают, впадают в депрессию, уничтожают тех, кого любят…

НАЧ. ПЕРЕВОЗОК. Давайте не будем отвлекаться на общие вопросы. Хочется знать совершенно конкретные вещи. Почему эта зараза распространяется только с наступлением лета? Она боится холодов? Но, извините, тараканы тоже мрут на морозе, однако благополучно живут в наших отапливаемых домах. К примеру, в этой комнате довольно тепло. Однако наши чашки не исчезают на наших глазах, и сидим мы, слава Создателю, не в чем мать родила, и сигарету покуривает господин актер. И дом этот целехонек.

ИНЖЕНЕР. В том-то и дело, что если бы оно начало свою работу сейчас, мы бы остались голыми на морозе. Очевидно, оно не хочет нашей погибели. Хочет лишь освободить землю от плодов нашего труда, нашего гения и нашего безумия. От наших жилищ, машин и помоек. Очевидно, что эта штука действует совершенно целенаправленно и без злого умысла. Человек ее сотворил или природа, не так уж важно.

НАЧ. ПЕРЕВОЗОК. Вы хотите сказать, что с приходом тепла оно уничтожит весь город со всеми мостами, аэропортами и заводами?

ИНЖЕНЕР. Похоже на то.

НАЧ. ПЕРЕВОЗОК. Ничего себе гуманизм. А если мы все же не сдадимся и что-то вновь построим?

ИНЖЕНЕР. Все вновь будет уничтожено. Нам придется уходить в те места, где вечное лето, где не надо ничего строить. Будем жить, как животные, и питаться плодами земли.

НАЧ. ПЕРЕВОЗОК. Вот оно что. Мы возвращаемся в рай…"

Надо отметить на полях то, чего нет в протоколе:

Мы совещались в кабинете коменданта. Батареи центрального отопления прекрасно согревали воздух. Мы пили настоящий чай. Лично я впервые за два года. Мы ели бутерброды: белый хлеб с сыром и с твердой сырокопченой колбасой. Сигарета, которую мне предложили, была отличного качества, мне кажется, я и до войны таких не пробовал. Комендант сказал, что это бразильский табак. Я никогда не был в Бразилии и теперь, если все самолеты и корабли исчезнут, не побываю. Жаль. И Бразилии жаль, и сигарет, и прекрасных фарфоровых чашек, и часов, которые вот уже двадцать лет тикают на моем запястье, жаль.

"КОМЕНДАНТ. Зачем мне тогда руки и разум?"

Врач, до сей поры молчавший и старательно ведший протокол, вдруг поднял голову от бумаг и произнес:

— Конец человечеству.

Но реплику свою в протокол не вписал.

Решили не экономить и пустить во все дома электроэнергию. Объявления развесили по подъездам, магазинам, на остановках. Предупредили, что в 20.00 начнется телетрансляция. Прямой эфир. Важное сообщение. Дали телефон, по которому можно задавать вопросы. У кого нет телевизоров, пусть идут к соседям. Или слушают радио. Сообщение чрезвычайной важности. Звонки будут принимать двадцать секретарей.

Татьяна смотрела передачу в больнице. Она там фактически жила, у постели мужа. Мыла его, брила, ставила капельницу, выносила судно. Телевизор поставила так, чтобы ему лучше видно. Устроилась рядышком. В палате они находились вдвоем. Это была закрытая палата, в лучшие времена в ней лежали большие начальники. Врачи не оставляли надежды вывести больного из состояния полной апатии. Ежедневно приходил психоневролог со свитой. Больной доброжелательно отвечал на любые вопросы. Позволял делать с собой что угодно, но сам никакой воли к жизни не проявлял. Для врачей он был доселе неведомым материалом, объектом пристального внимания.

Увидев меня на экране, Татьяна — так она мне позже рассказывала — чуть не заплакала, таким родным и усталым ей показалось мое лицо. Она подумала, что я, только я и никто другой, смогу помочь и ей, и больному ее мужу. Что именно для этого я и появился на экране. В то же время она понимала, что лицо, такое родное для нее, ей не принадлежит. Все, кто смотрит сейчас на меня в своих домах, видят во мне родного человека, знающего, что сказать, как поступить, чем утешить. Она знала, о чем я буду говорить. Но не знала что. И ждала моих слов с тем же трепетом, что и все остальные. Когда я сказал: "Товарищи…", она взяла слабую и равнодушную руку мужа в свою, словно хотела передать ему свой трепет и свою надежду.

Я был в образе капитана Сергеева, сыщика, муровца. Он и в отъявленном преступнике, за кусок хлеба удавившем пятилетнего сироту, видел своего товарища и брата. Своего несчастного товарища и измученного брата. Он понимал преступивших, больше того, он их жалел. Знал их язык, знал их истоки и мотивы. Боюсь, что он и был один из них, только обращенный. В чем-то он был князь Мышкин, если только можно представить Идиота стреляющим в убегающего бандита и — попадающим в цель. Он был обыкновенный человек, проживший все ту же обыкновенную жизнь, в то же время он был умнее обыкновенного человека и обыкновенной жизни, и в то же самое время он был великодушнее их.

Как бы то ни было, капитан Сергеев остался самым главным моим персонажем, во многом и меня обратившим. И я надел ту рубашку, которую носил он, и волосы зачесал набок, как их зачесывал он, и лицо брить не стал, так как на его усталом лице всегда выступала щетина. Я говорил с его интонацией. Кроме него, я никому бы не смог доверить это выступление.

— Товарищи, — сказал он. — То, что я сейчас расскажу, вам известно по слухам и похоже на сказку. Неслышимая, невидимая, неосязаемая сила уничтожает все, что сделано человеком. Все, вплоть до мелочей, до женских безделушек и детских игрушек. Эта сила, в существовании которой, к сожалению, не приходится сомневаться, щадит все живое, в том числе и самого человека, его плоть; она щадит и неживое, при условии, что оно создано не человеком, а природой. Эта сила родилась в тепле, на юге. Постепенно она проникает и на север. Для своей работы она выбирает теплые, летние месяцы, видимо, понимая, что, лишившись зимой крова и одежды человек неминуемо погибнет. Она дает человеку шанс, но шанс лишь выжить, а не жить. Как нам быть? Я не знаю ответа. Думаю, и никто на всей земле не знает.

Война все еще продолжается. На нашем заводе все еще выпускают оружие и боеприпасы. Все еще летают над нашим городом вражеские самолеты в надежде разглядеть нас и поразить. Механизм цивилизации еще движется, но движется к своему концу. В наших домах не будет света, да и самих домов не будет, лишь только достаточно потеплеет. Вряд ли к началу лета мы уже будем знать, как справиться с этой невидимой силой. Мы увидим только ее воздействие, но не ее саму. Мы обречены.

Он помолчал, посмотрел внимательно в глаза людям. Сказал негромко, как самым близким собеседникам:

— Я знаю, что сейчас меня слышит весь город. Но и любого из вас может услышать весь город. Любого, кто наберет номер, он сейчас внизу экрана. Если вам есть что сказать, говорите. Вопрос это или ответ, звоните. Бог даст, вместе мы решим, как нам быть.

Конечно, практически все, что предложили зрители и слушатели, мы и сами могли предложить. На наших совещаниях мы обсудили все возможные варианты. Но мы постановили, что ничего не должны предлагать сами. Решение должно исходить от рядовых горожан. Любое наше предложение было бы сомнительно — в ситуации затянувшейся войны люди к власти относились враждебно.

Первый вопрос был такой: а вдруг летом ничего не произойдет? И зона заражения так и останется там, на юге.

— Я тоже думал об этом, — сказал он. — Но, надеясь на лучшее, приходится думать о худшем. До сих пор события развиваются именно по этой схеме: с наступлением тепла уничтожающая сила проникает все дальше и дальше на север.

Предложение о космической эвакуации возникло в первую же минуту. И не могло не возникнуть. Собственно говоря, это была единственная надежда. Очень небольшая, но все-таки надежда. Против было то, что мы уже могли нести в себе заразу, которая распространится и в условиях другой планеты. Но все это можно было проверить только экспериментальным путем.

Людей, пожелавших рискнуть и совершить долгий и опасный перелет на другую планету, необитаемую и в то же время похожую на Землю, нашлось немало. Их число с лишком вдвое превосходило возможности корабля, единственного в нашем городе способного к такому путешествию. Он стоял в доке военного космоаэродрома, требовал тщательнейшей проверки, настройки, но он был! И мы могли до наступления тепла успеть снарядить его и отправиться строить новый мир. Люди уже мечтали о том, что он будет справедливым и добрым и что у природы не возникнет ни малейшего повода так жестоко нас наказывать. Лишь бы она дала нам шанс.

Уже когда все практически обсудили, назначили ответственных, место и время сбора, позвонила женщина, ему незнакомая, она так и сказала — вы меня не знаете, капитан…

— Вы меня не знаете, капитан, я видела вас, а вы меня нет, я зритель. Я хотела сказать вам спасибо за то, что вы есть. Вы немного осунулись, устали, но, в общем, вы все тот же. Взгляд, улыбка, голос. Спасибо, что вы есть с нами.

Да, да, согласились еще несколько дозвонившихся, с вами мы справимся, успеем до холодов снарядиться и полететь — и долетим, и достигнем.

Люди, которые не собирались никуда лететь или не были допущены к полету по состоянию здоровья, или просто потому, что все места уже были заняты, приходили к докам. Они приносили одежду и еду, делились последним. Приносили лекарства, любимые, еще несожженные в печках книги, записки, фотографии. Им хотелось, чтобы их лица или слова перенеслись через космическое пространство на новую счастливую планету, чтобы через сотни лет новые поколения счастливых людей могли заглянуть в музейчик где-нибудь в уголке запущенного парка и увидеть в витринах их лица и слова. Они писали в записках добрые пожелания отъезжающим, писали и о себе, иногда очень просто: "Меня зовут Варя. Мне пятнадцать лет. Я мечтаю съездить на море". На самом деле все эти записки значили одно: "Я был, я жил на свете, помните обо мне". И книги значили примерно то же. Они рассказывали о людях; хотя бы о том, что люди были.

Все вывезти невозможно. У доков поставили контейнер и сказали, что возьмут ровно столько, сколько в него войдет. Через пару дней он был заполнен. Его запечатали и погрузили в грузовой отсек.

Я не приносил записок и фотографий, я вообще не подходил к докам. Обо мне говорили, что я болен, но я был здоров. Я не хотел в новый мир, ни собственной персоной, ни в виде слов на пожелтевшем клочке бумаги. Я знал, что диски с моими фильмами люди берут с собой. Герои мои там будут, но не я.

— Почему? — спросил инженер.

Он навещал меня в моем убогом жилище.

— Не потому, что боюсь. Здесь тоже страшно. Старый я уже для нового. Хочу покоя. Прочту еще кое-что, затем сожгу веселым огнем. Придет лето и сожжет тихим огнем наш город. Или не сожжет. Что будет, то и будет. Пусть приходит само, я и шагу больше не сделаю.

— Что же сказать людям? Они спрашивают.

— Скажите, что я умер.